Выбрать главу

Старику Барвину захотелось и гусляров, и песен, и всех забытых обрядов, вероятно — больше для себя, чем для внучки. А внучку мучили, усаживая, сплетая и расплетая косы, обводя по комнатам и углам.

Женщины постарше, под влиянием меда, начав, не хотели пропустить ни малейшего обряда, ни единого слова из песни.

И жениху пришлось — под указку шаферов — то бить поклоны, то отвечать на вопросы, то садиться рядом с девушкой, то уходить за двери и возвращаться.

Быть может, онемеченному двору познанского князя все это казалось и смешным, но тетка и женщины, начав хозяйничать, стали распоряжаться, не обращая внимания на усмешки присутствующих.

Пока шли песни и хождения, Пшемку несколько раз пришлось стать около Люкерды, сказать ей несколько слов, взять за руку. Рука была холодна, как лед, а когда княжна отвечала, то говорила настолько тихо и сквозь слезы, что он еле мог расслышать.

Кончилось все это поздней ночью. Раза три Пшемко посмотрел в эти заплаканные голубые глаза, и она робко встретилась с ним взглядом. Оба дрожали, словно испуганные.

Князь вообще так тянулся к любой девушке, что все перед ним бежали, а тут этой прелестной невесте выказывал чуть ли не отвращение.

Ему казалось, что ее взор его замораживает, она роняла слезы, когда он смотрел на нее.

Когда кончился вечер, мужчины остались еще за столом, напевая и перебрасываясь шутками; Пшемко вынужден был слушать.

Воевода Пшедпелк нарочно уговаривал его, желая развеселить.

Послышались песенки слегка скабрезные, шутки, какими обменивались только на свадьбах, но Пшемко, казалось, не слушал и не обращал внимания. Скорее морщился, чем улыбался в ответ на непосредственные обращения к нему.

Воевода нашептывал ему, что ведь на свадьбе жених должен хотя бы казаться счастливым.

Придворные Барвина созвали гусляров для развеселения гостей и старого княжеского шута Клюску, известного своими смешными рассказами.

Пан Щецина очень любил своего шута, так как, будучи постоянно угрюмым, хоть иногда мог посмеяться его шуткам. Горбатый, маленького роста, лысый, с длинными до колен руками, одетый в пеструю, в красные полоски коротенькую куртку и с таким же капюшоном на голове, с деревянным мечом у пояса, Клюска уселся у ног Пшемка и, притворяясь пьяным, выкидывал фокусы. Ему разрешалось безнаказанно говорить все, что подвернется на язык.

— Эй, польский барин, — кричал он, обращаясь к Пшемку, — надо вам похлопотать у Барвина, чтобы он дал меня в приданое! Я бы уже не допустил так долго быть мрачным, как сегодня. Пока человек молод, надо смеяться, а потом не хватит времени. Разве ваша возлюбленная не красавица? Хоть в королевы годится. На руках ее носить, да на колени перед ней становиться. А если б вы слышали, как она поет! Одни ангелы в небе разве так поют Господу Богу!

Пшемко молчал, облокотившись. Чем больше хвалили невесту, тем он больше чувствовал к ней отвращение, сам не зная причины.

— Паночку, — продолжал свое Клюска, — выпей-ка вина. Сегодня надо тебе непременно смеяться и веселиться. Княжна плачет за двоих, ей так предписано. Как же ей радоваться, когда она должна оставить дедушку да потерять веночек! Эх! Этот золотой веночек!

Пшемко, думая избавиться от назойливого горбуна, бросил ему горсть денег. Клюска спрятал их в большой мешок, перекинутый за плечи, но тянул свое.

— Увезете от нас, увезете самое лучшее, — печально жаловался он. — Смотрите ж, чтоб по дороге солнышко ее не пригрело, а то растает, или ветер не продул, а то туманом разойдется. Мы так здесь за ней ухаживали, так ее любили!

— Не беспокойтесь, — вмешался воевода, — она и у нас найдет любовь да почет. Будем охранять цветочек, посадим его в красивом высоком замке.

— Ну, ну! — ответил Клюска. — Хоть вы ее в золото и бриллианты заделайте, все равно ей не будет так хорошо, как здесь, если только не полюбите ее так же, как и мы.

Горбун опустил голову.

— Нам без нее остаться, что без солнышка, без воздуха и воды!

Не один горбун жаловался так; все в замке с плачем расставались с княжной. Особенно она была добра и ласкова с нищими, простой народ допускала к себе, совсем не гордилась, а когда приходили к ней сельские женщины, чувствовала себя самой веселой и счастливой.

Часто упрашивала дедушку отпустить ее в деревню то на свадьбу, то на Ивана-Купалу, то на какой-нибудь праздник в лес. Уводила с собой дворовых девушек и возвращалась в венке из лесных цветков, с передником, полным пахучих трав; такие прогулки веселили ее больше, чем придворные развлечения в немецкой среде.

У нее были простые привычки и нравы, и это одним нравилось, а у других вызывало упреки.

Шли к ней постоянно и поселяне, и девушки, и женщины, все с ходатайствами, шли свободно, как будто это была не княжна, а того же класса девушка.

Да и не видно было в ней барыни, когда, одетая по-деревенски, с песенкой на устах, она отправлялась в поле. И дедушка, и тетка старались отучить ее, но напрасно; старик утешал себя лишь тем, что в чужих странах, выйдя замуж, забудет о своих привычках.

Всю ночь раздавались песни и разговоры в Щецинском замке. Кругом стояли бочки со смолой, ночь была светлая и тихая. Кто веселился в комнатах, кто на открытом воздухе. Барвин не жалел ни еды, ни питья, каждый получал, что нравилось; старику так хотелось отпраздновать этот день, чтобы никто не забыл свадьбы Люкерды.

Клюска, убедившись, что Пшемка не развеселить, пошел в комнату Барвина; старик лежал, но не спал. Горбун уселся в ногах на полу и пристально смотрел на князя.

— Ну что, старче, радуешься? — спросил князя.

— Отчего же не радоваться?

— Так ведь твой польский жених словно уксус проглотил, а надо, чтоб на свадьбе кто-нибудь да веселился. Я один за всех не могу.

— И жених потом порадуется, — сказал Барвин. Клюска качал головой.

— Княжна тоже плачет.

— А ты? — перебил князь.

— Я зол, хотя смеюсь, — ответил шут. — Поторопился же ты незрелый плод отдать в острые зубы! Что тебе теперь делать в этом опустевшем замке, когда ни ее песенка не прозвучит, ни смех не раздастся? А вдруг еще издали донесется стон?

Барвин рассердился.

— Ах ты, ворон проклятый! Даже на свадьбе каркаешь! — закричал. — Закрой рот сейчас же!

Клюска обеими руками схватился за лицо, согласно приказанию, но зато устремил такой взгляд на старика, что князь вынужден был отвести глаза.

Шут, спустя минуту, опять забормотал:

— Не надо было ее сватать так рано! Не надо! Пусть бутон распустился бы, мы бы им натешились.

Барвин потер лоб рукой, но молчал, не желая даже отвечать шуту, ставшему проповедником.

— Красивый барин! Молодой, гордый! Каплет с него золото, видно, что земель у него будет много, да вот как насчет удачи? Погробовец ведь, а погробовцам всяко бывает.

Князь ударил его ногой, Клюска умолк. После тихо начал напевать песенку.

Пожалев князя, которого огорчил, и вспомнив старый напев, всегда доводивший до слез Барвина, — а тогда старику становилось легче на душе, Клюска стал петь.

Барвин, вслушавшись, взглянул приветливее на шута, морщины стали исчезать. Клюска мурлыкал дрожащим голосом, в котором слышались слезы.

Но они вдвоем понимали и этот еле слышный напев, и недоговоренные слова, и слезы капали у обоих.

Долго, долго еще звучала песня, иногда прерываемая криками извне, пока наконец и князь, и шут не заснули, один на подушке, другой у его ног, на земле.

И так проспали девичник, а проснувшись утром, увидели, что в замке после ночного пиршества все еще объято сном.

IV

Был жаркий июльский день. Небо ясное, летнее, слегка затянутое мглою. Солнце, уже склоняясь к закату, двигалось кроваво-красным потускневшим шаром, собираясь утонуть в туманной постели.

Поглядывая на него, люди испугались: по их мнению, это красное солнце предвещало Божий гнев.

Солнце сердилось на землю.