Из-за леса, из-за лагеря вставало солнце; лес, наверное, необыкновенно красив, но она не захотела на него смотреть и тут-то почувствовала до конца, что значит быть одинокой. Бывает, от горя открывается человеку природа — вот, мол, сколько чего есть, что можно любить, не унывай, хватит тебе на весь твой век. А бывает наоборот — беда ставит тебя словно за скобку: по одну сторону люди со всеми своими полями, лесами и солнцами, а ты — по другую. Ты даже не отставленный большой палец на руке — ты оторванный палец, но живой. И ох как тебе больно!
Зина легла, уткнулась в подушку. Подняла руки, схватилась за голову, хотя её никто не учил, что именно такими движениями выражается одиночество. И так она лежала долго. Люди встали, пошли в прихожую умываться. Кто-то включил радио. Около девяти часов оно заиграло «Берёзоньку», последнюю часть Четвёртой симфонии Чайковского. И если бы Зина вслушалась, то непременно бы встала, подошла к окну и увидела Нюрку на мосту — и тогда бы они не потерялись. Но Зина слушала и не слышала, перед глазами у неё всё ещё стояли Виктор с Лидией — и целовались. И было обидно: ведь всё это получилось из-за Нюрки. Зина пыталась чувствовать за неё, а она даже не проснулась, когда Зина на неё смотрела. Музыка кончилась. Зина выглянула в окно. Нюрка мчалась на бензовозе в Бийск, а на мосту никого не было, и мост не умел сказать, кто на нём только что стоял. Он слегка изогнулся между берегами, под ним быстро бежала сверкающая вода. А за рекой видна была знакомая крыша и чёрная строгая ель, поднявшая голову высоко над лесом.
Какими бы чужими ни казались ей жильцы этой комнаты, она всё же не без волнения ждала, когда они возвратятся из прихожей. Ей почудилось вдруг, что она вроде невидимки: никто её не замечает, не может запомнить. Наверное, не только Виктор с Лидией, но и Нюрка, и октябрята, и даже папа с мамой не помнят уже её, не думают о ней… А эти — заметят или не заметят?
Двое посмотрели в её сторону и ушли по делам, зато третий, страшный и чёрный — теперь он был в гимнастёрке и татуировки не было видно, — заглянул за ширму и спросил, что Зина здесь делает. Говорил он бесстрастно, напряжённо, как не шибко грамотный человек читает вслух, но глаза его смотрели по-отцовски внимательно, и Зина, благодарно заплакав, рассказала ему всё.
— Ну брось, ну чего, небитая, орёшь? — сказал он и подёргал её за косу, на конце которой торчал смятый и скрученный, уже не похожий на тропическую бабочку байт. — Понятно, влюбилась. С вами, девчонками, это бывает. У меня у самого дочь, знаю. Воротись домой, и вся любовь.
— И ничего я не влюбилась! Это Нюрка, как вы не понимаете! А домой — после папиного письма? Ни за что!
— Хочется себя доказать?
— Не хочется, а надо!
— Что ж, доказывай! А деньги у тебя есть? — задал он неожиданный вопрос.
У Зины было с собой немного денег, мама сунула в минуту отъезда. Она хотела сказать об этом, но… «А вдруг он жулик?» Вспомнила мамины частые разговоры о кражах и, не решаясь вслух произнести «нет», отрицательно покачала головой. Тогда человек — он был шофёр, и звали его Пётр Алексеевич — протянул ей пахнущую бензином бумажку:
— Держи.
Она покраснела, спрятала руки за спину. Как быстро, оказывается, можно соврать! И даже не словом, а ничтожным движением головы. Надо немедленно сознаться. «Но что он тогда обо мне подумает?»
— Бери, бери, не обеднею. Заработаешь — отдашь.
Пётр Алексеевич взял её за руку, как маленькую, сунул деньги в карман её платья.
— А теперь пошли завтракать.
Она спустилась за ним в ресторан — так почему-то называлась столовая на первом этаже в том же доме. Пётр Алексеевич заказал два борща, две пшённые каши, а себе ещё сто граммов водки и пирожок. Зина ела безропотно, хотя вовсе не привыкла завтракать борщом. Самое лёгкое было — подчиняться. И, кроме того, теперь, через некоторое время, Зине её ложь не казалась такой уж гадкой. Во-первых, денег у неё было мало — это почти что ничего. Вполне можно принять помощь, тем более что она, конечно, заработает и отдаст. Нюрка ведь тоже никогда не отказывается от помощи, попросилась же она к Эле ночевать!.. Во-вторых, это не в первый раз она соврала — ведь не сказала же она маме, зачем едет в лагерь. И потом, разве другие не врут? Нюрка и та ответила Виктору, что ей шестнадцать лет.
Пётр Алексеевич стал разговорчивее. Он описывал ей соседей. Молодой — ветеринар, приехал на слёт. Старый — бухгалтер, из «городу Парижу». А сам он, Пётр Алексеевич, приехал на уборочную. Работа начинается завтра, и потому сейчас он может показать Зине село. До одиннадцати успеет. А в одиннадцать уходит грузотакси на Бийск.