…Он не мог не вспоминать о вокзалах своего детства, потому что там были его «начала», как называла это незнакомая ему девчонка Зина, и какой бы он ни был другой, начала эти всё ещё были в нём и будут, пока он не перестанет существовать.
…Он не мог не вспоминать о вокзалах своего детства, потому что сидел на полке в поезде «Барнаул — Днепропетровск», и была ночь, и в тишине кричали поезда, и фонари за окном кутали свои головы в моросящий туман… В Днепропетровске он не был восемнадцать лет, это был уже совсем другой, заново отстроенный после войны город, и вокзал в этом новом городе был другой, — но ему казалось, что там, вблизи вокзала, всё ещё стоит у окна на пятом этаже мальчик Серёжка и слушает паровозные гудки. И есть там второй Серёжка, который помнит красную лужицу на асфальте и спрыгивает с трамвайной подножки навстречу отцу, человеку с детской улыбкой и чумацкими белыми усами.
…Он не мог не вспоминать вокзалов своего детства, потому что рядом, положив белобрысую голову на столик, заснула девчонка в красной кофте и серой юбке, чем-то похожая и так не похожая на него. Наверное, дело тут не в характере, а во времени, хотя и тогда часы тикали точно так же, и тогда в каждом часе было по шестьдесят минут. Дело наверняка во времени, в военном времени, когда в каждый характер чужеродным телом вошла война… А эта девчонка и родилась-то, наверное, после войны: для неё война — это что-то из книжки, из кино, из школьного учебника истории…
Когда, утомлённые ездой в поезде и автобусе, они пришли в контору, начальник строительства уже был на объекте. Их встретил главный инженер комбината, но химики здесь, пока всего не построили, были не хозяевами, а только «представителями заказчика».
Изыскатели сложили свою ношу на пол: нивелир, теодолит, две треноги, рейку с красными и чёрными делениями, ленту, связку шпилек, похожих на ключи без бородок, огромные ключи от больших городов, рюкзаки и Нюркин узелок.
— Ну и работёнка! — сказал Жора. — Знай таскай на горбе.
Чумак закурил папиросу, спросил у химика:
— Ну, как у вас? Всё ещё ваш строительный бог пьёт водку вёдрами и возводит одни фундаменты, чтобы перевыполнить план?
— Э, батенька, когда это было! Отстали!
Химик, захлёбываясь, стал хвалиться строительством, и озёрами, и людьми, которые поверили в стройку и ещё раньше, когда было плохо, стали селиться вокруг. Он готов был говорить о своей работе с утра до ночи, а Чумак всё слушал и курил; по комнате, не смешиваясь с запахом свежих сосновых досок, плыл едкий дым.
А Нюрка вдруг вспомнила, что надо бы написать маме письмо, чтобы она не волновалась, если приедет раньше срока, и пошла на почту.
Стояло много каменных домов, некоторые были ещё не достроены, дальше тянулся пустырь с фундаментами, поросшими травой, о которых говорил Чумак, потом опять дома — посёлок. От земли поднимался пар с горьковатым привкусом полыни; видно, и здесь ночью шёл дождь. По дороге трудолюбиво полз бульдозер. Солнце уже припекало, и парень на бульдозере был в одной майке. Виднелось озеро, какое-то воспалённое, обложенное по берегам снегом… то есть, конечно, солью; Нюрке случалось видеть в степи такие озёра, но поменьше. Ей просто нравилось думать, что это снег.
В письме написала маме, что была в лагере вместе с Зиной, что Зина хорошая девочка, что теперь вместе с Зиной она работает на изысканиях. Это не было враньём, она знала, что так и будет. Один листок бумаги остался чистый, и она спрятала его в карман. Справилась у почтовой девушки, не приходила ли сюда Зина. Нет, такой здесь не было.
Вернулась, спросила у химика, где Чумак с Жорой и не поступала ли вчера на работу Зина. Нет, последние дни, насколько ему известно, никто не поступал на работу, а Чумак пошёл к строителям, велел ей подождать возле столовой.
Она ещё для верности сходила в отдел кадров, потом зашла в столовую — позавтракать. Там было пусто. Она села на алюминиевый стул, за алюминиевый столик. Тотчас откуда-то вышла женщина в телогрейке и в тёмном шерстяном платке, села рядом с ней. Когда Нюрка принесла себе еду на подносе, женщина сказала:
— А у меня сына убили…
— Здесь?
— В городе Будапеште.
— Кто его мог там убить?
— В тысяча девятьсот сорок пятом году.