И тише, мечтательно:
— Поют там до чего же хорошо!..
У мамы пошёл пятнами лоб:
— Ты же пионерка, бессовестная, что ты говоришь? Ну, даже если ты заглянула просто из любопытства — это же опасно! Первый раз пойдёшь послушать, как поют, а второй — молиться!
— Значит, вы всю жизнь в школе учите, а поп с одного разу вас перешибёт? Поп-то, выходит, сильнее?
— Аня! Я тебя серьёзно предупреждаю… В моём доме…
— А вдруг я и сама в бога верю? — спрашивает Нюрка, опустив ресницы; у неё всё же есть ресницы, и длинные, только совершенно белые.
— Что ж, ты росла в такой среде…
— Конечно, моя мать телятница, где уж ей, — так же тихо говорит Нюрка, и мама даже разок кивает головой, но тут Нюрка поднимает глаза — неожиданно глубокие, тёмно-синие и очень злые.
Зина невольно хватает маму за руку, но Нюрка и не думает скандалить: смотрит — и всё.
— Ладно, хватит, — говорит мама. — Хватит ломать комедию. Ни в какого бога ты не веришь, и всё это чепуха.
— А если верю? Что тогда? Притвориться?.. — издевается Нюрка. — Э-эх, вы!..
Она встаёт и уходит куда-то. Мама разводит руками, а Зина начинает всхлипывать, сама не зная почему. Ей непонятно, что происходит и кто в этом виноват, но всё это ужасно. «Почему я не согласилась поехать в Алтайку, в пионерский лагерь, когда меня папа посылал, ещё до Нюркиного приезда? Тогда всё было бы в порядке. То есть всё было бы так же ужасно, но я бы по-старому ничего не замечала…»
Зина бежит на кухню, в сени, выбегает на крыльцо; Нюрки нигде нет.
— Нюра, Нюра! — кричит она.
Никто не отзывается.
А Нюрка сидела в сарайчике на куче стружек. Она вытянула одну ногу, обняла тонкими руками голую коленку другой. Солнечный лучик щекотал Нюрку за ухом, уговаривал не плакать. Но её и не надо было уговаривать. Последний раз она плакала шесть лет назад, когда мать поймала её на совхозной морковке и при всех, задрав ей юбчонку, отстегала прутом. Нюрка громко ревела тогда не оттого, что больно (бывает и больней), не оттого, что бьют (других детей тоже бьют), но оттого, что бьют её при народе, а она без штанов, а ей уже целых восемь лет! Она укусила мать за руку, забралась в чащу первой целинной пшеницы и плакала сперва горько, навзрыд, потом всё тише, медленнее. Так покойно шуршало поле, поднимался по зелёным трубочкам от корней сладкий земной сок, и колосья, наклоняясь, вот так же легонько, как этот лучик, щекотали шею. Она вышелудила один колос на ладонь. Каждое зерно было с ложбинкой и походило на малюсенький пирожок. Две последние слезы упали на ладонь — и Нюрка съела их вместе с зёрнами. Поэтому она и не плачет больше. А может, потому, что она уже взрослая и никто не смеет её бить.
Но ведь мама не со зла ударила, а по правде. Да и нервная была тогда мама из-за этого… пьянчуги (даже теперь Нюрка не называла его своим отцом. Ей нравилось думать, что отец её — тот, на портрете, тот, что погиб на фронте…).
Эх, лучше бы мама её, большую, высекла, но взяла с собой, чем посылать сюда! Здесь вот не ругают, не бьют, а хоть криком кричи — так обидно.
Жить бы себе дома, ходить бы на ферму. У телят глаза простые, нежные, морды мокрые… «Как они там поживают, мои телята?» И гитара осталась дома… Висит на стене, бедная, пылью покрывается и звенит-гудит… А может, наоборот, всё хорошо вышло: иди себе на все четыре ветра, слушай, где какие песни поют… Когда ещё такой билет выпадет!
Ну-ка, зажмурь глаза, прикажи, чтобы всё было ладно!
Нюрка не верила ни в бога, ни в глупых чёрных кошек, ни в разбитое зеркало, ни в сны. Но была у неё собственная вера: стоит пожелать чего-нибудь изо всех сил — и сбудется. Ещё совсем маленькой подходила она к любой запертой калитке, топала ногой и шептала: «Калитка, отворись, отворись! Калитка, отворись своею силой!» И все калитки обязательно распахивались. Она помнит это совершенно ясно.
В окружении слежалых стружек и сухого навоза прилепился к стене заброшенный верстак; валялись на земле продавленный таз и колесо от самопрялки. Соседская свинья тёрлась снаружи о стенку щетинистым боком.
— Калитка, отворись! — шепнула Нюрка озорно.
И вдруг заиграла-запела на весь мир огромная скрипка. Сразу повеяло цветущим шиповником, со звоном упала с двери чугунная цепь. Дверь отворилась напевно, и ещё одна дверь, и ещё, и простелилась под ноги дорога цвета ночного неба со звёздами на нём. А по обе стороны стояли колосья и кланялись. И Нюрка пошла босиком по этому небу, осторожно, чтобы не наступить на звезду.
Потом захрипело: «Вы слушали передачу…» Нюрка вздохнула, точно вынырнув из-под воды. Так, значит, это ещё не колдовство, а просто радио на столбе. Просто сидит где-то в городе дяденька и водит смычком по струнам. Есть в самом деле такая скрипка, и называется она — виолончель. Нюрка видала её как-то в кино. Человек играл на ней, зажмурив глаза. Должно быть, если сам делаешь такую музыку, невозможно открыть глаза — не то ослепнешь от нестерпимого света.