Старик смотрел на них, а видел что-то другое. Он указывал согнутым пальцем на полянку под пихтами, вылавливал в памяти давнее, древнее. И в струях тумана не разберешь, куст ли стоит, или чум тунгуса курится мокрым дымком. (Старик называл эвенков по-старинному тунгусами.)
В те времена, когда дед старика был молодым, никого, кроме тунгуса, не видели эти пихты. Дед первым срубил тут зимовье и сдружился с тунгусом. А потом многим понравилось это место на стрелке речки и Ангары. Здесь стала деревня.
Небо бушевало закатным пламенем. Оно облило старика золотом, его истертый накомарник, закинутый на затылок, засветился, лицо стало совсем коричневым, словно сплетенным из высохших корневищ, и дрожащие неровные пальцы теребили бороду. Глаза его были далеко, и голос, тощий и тихий, звучал точно издали. Он волновался, но это волнение было подернуто давней пылью, и почувствовать его можно, а услышать нельзя.
Мысль старика была клочковатой, как старое одеяло, но каждый клочок по-своему цвел. Он говорил уже какие-то сказки, доставшиеся его деду от тунгуса. Будто вся жизнь — река. В ее верховьях живут еще не родившиеся люди. Но она течет через горы, и вот здесь, на берегу, где мы стоим, живут и охотятся те, кто появился на свет. А когда они умирают, то переселяются в низовья реки. И так вечно идет жизнь, и вечно течет река, и вечно по ней плывут люди с верховьев вниз.
Ангара молча слушала старика. К ее равнине овсяным зерном приросла лодочка. Там, в зерне, был внук, а здесь, на берегу, был дед. Река разделяла и связывала их.
И еще он рассказывал про тунгусскую девушку, которая родила двойню — медвежонка и мальчика. Они подросли, вышли из чума и стали бороться. И мальчик поборол своего брата. С тех пор всякий раз, когда тунгусы убивают медведя, свежевать зовут человека из другого рода. Чтоб не накликать на себя беду. Нельзя ведь с родственника снимать шкуру. И тот, пришлый, подступает к туше с осторожностью. Разрежет шкуру, начнет снимать, а сам успокаивает медведя: это, мол, не нож режет, а муравьи бегают и щекочут тебя. И тушу они разделывают по-своему. Никогда не перерубают кость, а старательно разберут все по суставам. Затем кости по порядку складывают на ивовые прутья, свертывают снопом, связывают, и мальчик борется со связкой и побеждает, и медведя хоронят.
Я стал расспрашивать старика об этой тунгуске. Но он повторял одно и то же. Он ничего больше не знал о ней. Да и что еще он мог знать? Сказка и есть сказка. Просто мне почудилось тут какое-то дальнее сходство с Верой. А и все сходство-то — двое ребят… А еще, может быть, в том сходство, что старик не знал, кто был мужем молодой тунгуски, а я не знал мужа Веры. Знал только, что зовут его Павел Галкин и работает он с изыскателями-бокситчиками. Вот и все, что Вера сказала мне о нем.
Мы очень мало говорили с ней. Меня она не выпытывала, и я ее не спрашивал. Удивительное это знакомство. Будто бы даже и не знакомство, а встреча давних знакомых. Точно мы познакомились когда-то раньше, а теперь встретились и сразу друг друга узнали. Так потянулась она ко мне, а я к ней.
Все было против этого. Она замужем, у меня ни кола, ни двора, одна энцефалитка, да и та казенная. Не надо бы нам вовсе и видеться. А вот увиделись и не могли не видеться. Точно две росяные капли на одном листе слились вместе, и не различишь, где одна, где другая.
Здраво рассудить, ну что я ей?.. Одни неприятности от меня. Знали мы. Учены оба. А пошли на такое безрассудство. Не задумываясь пошли. Будто только ждали, когда наступит эта встреча.
И теперь, отделенные простором и временем, можем лишь вспоминать друг друга и ждать короткого осеннего свидания. Пройду в конце сезона у Подкаменной, увидимся — и до весны… А за зиму-то мало ли что случится…
Вот куда завел меня старик со своей сказочной тунгуской, какие двери растворил в прошлое и в будущее. Неожиданно для меня. Да все в жизни неожиданно. И сама жизнь неожиданна от начала до конца. Непостижимо, сколько может она вместить. И к концу человек сам становится как жизнь. Он отпечаток ее со всеми изгибами, поворотами, он так же многолик, как она. И вся ее горечь, вся сладость оседает и отжимается в человеке.
IV
Поправился я быстро. Но долго не отцветали в памяти трудные краски одиноких дней в тайге. Они выплывали неожиданно — стоило взять хлеб или войти в дом. Да еще под утро я просыпался от страха. Да еще разные пустяки зажигали в глазах то цветы кипрея, то завалы на ручье, то холодную стену скал.