Конечно, Десятой симфонии Бетховена не могло существовать. Но кто знает, не существовало ли что-нибудь еще. Мы, конечно, сразу перестали сочинять себе на голову подобные истории. А потом произошли события, перевернувшие мою жизнь и жизнь моих друзей, о которых я не могу здесь рассказать. Но после исчезновения отца у меня появилась идея-фикс: бежать из Советского Союза. И мне это удалось».
Кто был этот человек, который, конечно, представился мне, назвав свое имя? Изгой, диссидент, шпион? Откуда он узнал, где я живу? Мой адрес знала только фирма звукозаписи. Но в тот момент было бесполезно вносить ясность в эти вопросы. Подобные субъекты способны рассказывать что угодно, а потом сами себе противоречить. Он сказал, что много раз заходил в Польскую библиотеку, чтобы взглянуть на автографы Шопена, и однажды музыка заставила его обернуться. Звуки фортепиано доносились откуда-то совсем неподалеку. Сначала он не придал им значения, но потом, узнав соль-минорную Балладу, понял, что играет мастер, а не какой-нибудь студент. Вернувшись через несколько дней, чтобы разобраться, откуда доносилась музыка, он был потрясен: по его словам, интерпретация резко отличалась от традиционной. Ему не понадобилось много времени, чтобы увидеть, как я выхожу из подъезда и узнать во мне («правда, немного постаревшем») того пианиста, которому он аплодировал в Москве и Ленинграде.
Выдерживал ли он нить повествования? Безусловно. Но это было неважно. Важно было другое: понять, что ему от меня нужно. Конечно, денег; достаточно было взглянуть на него, чтобы понять, что он нуждается в деньгах. Но в обмен на что? «Помните 211-й такт фа-минорной Баллады? Конечно же, Вы должны помнить». Нет, у меня не было с собой нот. Почитатели музыки убеждены, что пианист или скрипач держит в голове пьесы по тактам. Что за чепуха! Конечно, я понял, что речь идет о конце Четвертой Баллады, но не мог точно определить, о каком именно месте. Соседние с нашим столики были заняты случайными посетителями, которые начали уже на нас поглядывать. Мы должны были представлять собой забавное зрелище: я в одной рубашке, он в зеленовато-коричневом пиджаке скверного покроя, без пуговицы, нитка от которой еще свисала, и в потертых брюках из грубой льняной ткани, не говоря уже о старых мокасинах на босу ногу и неожиданно белых, ухоженных руках. Он несколько раз оглянулся и сказал: «Выйдем отсюда, на нас смотрят, я не хочу, чтобы за нами следили». Я не верил ни одному его слову и вполне мог счесть его за жулика. Но он знал музыку, говорил на моем языке и глядел тоскливо, словно ища поддержки, общения и солидарности. Как мог я его оттолкнуть? Я заплатил за него, и мы вышли. Через несколько шагов я обернулся. Было непохоже, чтобы за нами кто-то следил, подозрительных личностей в темных очках видно не было. Все было спокойно, обыкновенный летний парижский день. Мой собеседник успокаивался, а мне становилось все больше не по себе. Мы зашли в книжный магазин Шекспир и К°, и я перелистал томик стихов Элиота. Он улыбнулся и сказал, что, конечно, для него большая честь идти рядом со мной, и он был бы счастлив увидеть мою игру (он так и выразился: «увидеть мою игру»), но он здесь с другой целью. Я взглянул на него: его густые светлые усы росли неровно, чуть заметный шрам пересекал левую бровь, волосы стояли вокруг головы венчиком, не пытаясь скрыть начинающуюся лысину, глаза часто моргали. Я спокойно отложил книгу Элиота и сказал что-то вроде: «Месье, может быть, наконец, откроем карты? Я уже достаточно долго вас слушаю». Он улыбнулся преувеличенно широко: «Если бы Вы только знали, чем я владею, Вы бы не считали это время потерянным. Вы были бы счастливы, что встретили меня». Я провел всю свою жизнь за фортепиано, и мне никогда не приходилось ни с кем торговаться. Еще в детстве я стал знаменитостью, ребенком, которому покровительствует мир, чтобы он потом доставлял миру радость своим талантом. Я не знал, что такое покупать ветчину, снимать квартиру, решать другие практические проблемы. Я родился очень богатым и со временем стал еще богаче. Этим богатством я пользовался как подарком судьбы, чтобы не отвлекаться на проблемы мира. Я мог целыми днями думать о Бетховене и ни о чем больше. Прекрасная привилегия! Теперь впервые за всю мою жизнь я должен был терпеть этого вульгарного, слащавого и какого-то засаленного русского, который пытается продать мне чей-то гений, за ценную валюту и при этом сам устанавливает и выбирает время. Получается, как в изысканном Adagio[15]: повторяются одни и те же немногие звуки, и из них складывается простая и легкая мелодия. А мне хотелось сценического эффекта, решительного аккорда, который подвел бы меня к настоящей теме. Но был еще не момент, мой странный гость сказал, что еще не все мне объяснил. Ладно, предположим, у него были эти страницы, но мне не хотелось, чтобы он таскался за мной по пятам. «Вы не можете себе представить, какими подозрительными личностями кишит Париж. Возможно, они не знают нотной грамоты, зато имеют чутье на такие дела, что и представить трудно». Итак, русский изволил оркестровать свою западню со знанием дела. Это меня раздражало, но я понимал каждый поворот оркестровки. Мы говорили на одном языке.
15