Разрешите мне, маэстро, попросить у Вас билет на ближайший концерт. Надеюсь, он будет в Париже: такому, как я, трудно будет сняться с места. И если все так и будет, мне бы очень хотелось знать, что бы Вы сыграли. Наверное, Вы сыграете Дебюсси, конечно, несколько Мазурок Шопена. Потом я услышу Листа. Это будет грандиозный концерт. Но что я говорю, я же забыл еще об одной пьесе, которую Вы обязательно сыграете, о Четвертой Балладе фа-минор, которую, как я заметил, Вы очень любите.
Простите меня еще раз, Маэстро, может, я позволяю себе слишком много, но годы лишений притупляют чувство меры. Мое предложение, касающееся рукописи Четвертой Баллады, все еще в силе, но, видите ли, мне и так трудно перемещаться, а с рукописью в руках это было бы слишком большим риском. Я призываю Вас к терпению, которое всегда необходимо. В конце концов, Вы поймете, что дело не в деньгах. И не дай Бог, если это письмо попадет в руки какого-нибудь злоумышленника, а Вы знаете, сколько их в Париже…
P.S. Как прекрасно, что существует старинное предместье Пасси, не правда ли?»
Сначала я почувствовал брезгливость, потом гнев, а потом беспокойство. Послание мелочное и жеманное, как дурная вариация на банальную тему или манерный менуэт. Писал человек явно хитрый и малоинтеллигентный, и за подпрыгивающей почтительностью стиля скрывалась угроза. Письмо написано со знанием дела: я не заметил в нем передержек истинного порыва, наоборот, оно свидетельствовало, что автор знаком с техникой шантажа. Лишь в конце содержались важные для меня сведения. Первое: рукопись все еще у владельца, и он предлагает ее открыто, без словесных выкрутасов. Второе: за мной следят, причем довольно тщательно. Ему было известно, что в то утро из моего дома выходила «девушка в шляпе». Он знал, что в своих метаниях по городу я добирался до Пасси. Но из каких соображений русский, рассчитывающий разбогатеть с моей помощью, не продает мне то, что я ищу, а пишет подозрительные письма? И ради чего дает мне понять, что за мной следят? Кто следит? Он сам или кто-то другой? А не является ли он чьим-нибудь эмиссаром?
Нет, я никогда не доверял слишком запутанным историям. Русский просто набивает себе цену. Ему нужно, чтобы мое желание прочесть рукопись росло, чтобы ожидание превратилось в нетерпение. Русский хитер: он прекрасно знает, что, обнаружив слежку, я впаду в тоску и страх. Он знает, где я живу, да и нет ничего проще следить за мной — я очень рассеян и мало что замечаю вокруг себя. Вот моя эскапада в Пасси, на улицу д'Анкара и не осталась тайной.
Разум всегда одерживает верх, но лишь ненадолго. Поскольку логике я предпочитал тайну, то за банальностью этой истории все же видел нечто более значительное, способное привлечь старого артиста, взаимоотношения которого с музыкой рано или поздно переходят в навязчивые идеи. Достаточно ли ярко сыграл я Бетховена? Получился ли мой Бетховен композитором, более близким XVII веку, однако ступившим уже на путь Романтизма, без налета той странной веселости и легкости, которую придают ему некоторые пианисты?
Немногие задают эти вопросы и немногие над ними задумываются. Да и какой смысл их вообще задавать в этом мире глухих, слушающих музыку с утра до ночи? Поди объясни им ценность паузы, заставь понять, как островки молчания заполняют музыку! Не стоит даже начинать эти разговоры, старый пианист должен уяснить себе, что его мир кончился, и кончился навсегда. Несколько дней назад сюда, на цементную виллу рядом с прелестной альпийской долиной, пришла бандероль. В ней был компакт диск одного американского пианиста. Дослушать его я не смог. Однако мне рассказывают, что нынче все молодые пианисты играют именно так: технически блестяще, но без малейшего понятия об эпохе и о личности композитора. Может быть, это звучит недемократично, но моя музыка элитарна, я не признаю и не понимаю термина «массовая культура». Путь к пониманию музыки сложен и долог, это почти посвящение. Ничто не дается само собой. Для усвоения нужен покой, труд и внимание. И, прежде всего, страсть.
Кто играет, тот должен знать, что фантазия — дочь строгости, если не сама строгость, возведенная в степень постижения немыслимых деталей. Насколько меняется интерпретация при смене аппликатуры или способа движения фаланги пальца? Когда я жил в Париже, я уже был живой легендой. Однако здесь, в швейцарском отшельничестве, я многое открыл для себя. Например, научился играть октавы legato, скользя по клавиатуре большим пальцем таким образом, чтобы вторая фаланга опиралась на белую клавишу, а первая скользила по черной. Это приемы я нашел после многих лет труда, это плоды той игровой манеры, которую я полагаю теперь утерянной.