Когда от разрыва сердца умерла моя мать (думаю, что из-за смерти дяди Артура), отец на пролил не слезинки, хотя очень любил ее и мучился своей любовью. Источником страданий была и привязанность к брату, обладавшему необыкновенным талантом, какого у отца никогда не было. Сразу потеряв их обоих, он ничем не выказывал своего горя, оставаясь абсолютно закрытым для посторонних глаз, словно запер себя на тяжелые засовы. Я провел дома еще два года. Не было уже ни Аннетты, ни учителя музыки, который на прощанье лишь посоветовал готовиться к международному конкурсу, чтобы добиться признания. Все годы, что я готовил свою первую программу, я виделся с отцом только по утрам и коротко по вечерам. Он на глазах старел. Белели и редели его волосы, и все более невыносимым становилось его тяжелое молчание. Один единственный раз я заметил, что он слушает мою игру, тихо прислонившись к косяку гостиничной двери. Я как раз играл Мазурку фа-минор, которую ему, наверное, в бессознательной жестокости своей, часто играла мать. От неожиданности я приостановился, увидев его, потом взял себя в руки и продолжал. Но этого было достаточно:
когда я кончил, то уже не увидел возле двери его высокую, худую, сгорбленную фигуру.
Месяца через два после этого случая я получил первую премию на конкурсе Шопена в Варшаве. А еще спустя некоторое время отец мой, однажды выйдя из дома, больше не вернулся. С тех пор о нем ничего не известно. Скрылся ли он куда-нибудь или окончил свои дни в одном из озер с камнем на шее? Несколько раз мне сообщали, что видели похожего на него человека. Потом все кончилось. О нем напоминало только надгробие в фамильном склепе. А мне до сих пор хочется думать, что он был жив в тот день, когда я давал свой первый концерт после конкурса Шопена, и стоял за дверью зрительного зала, готовый в любую минуту исчезнуть, едва будучи замечен. По странному стечению обстоятельств я играл тогда Четвертую Балладу и Мазурку фа-минор, ор. 68.
Я совершенно не помню, в какой день он исчез, хотя Обычно такие даты врезаются в память. Помню только вечернюю тревогу и беспокойство, помню фонарь, который вдруг загорелся ярче обычного, и чем яснее он высвечивал угол сада, тем отчетливее я понимал, что происходит что-то нехорошее. Небо из ярко-синего вдруг сделалось черным, луны не было, поднялся ветер, звуки голосов звучали глухо. Работники возвращались в дом с факелами, и на их лицах я читал выражение сочувствия; они словно тоже ждали беды, но не осмеливались мне сказать. В этом не было нужды: я и так понимал, что что-то случилось. За несколько дней до этого я нашел письма матери к отцу, написанные в 1919 году, то есть за год до моего рождения. В них было все: драма матери, смирение отца, тщетный компромисс, позволявший дяде обитать рядом с ними во флигеле, компромисс, не оставлявший выхода ни для кого. Двадцать лет такого сосуществования были мучением для всех троих, в том числе и для дяди Артура, который в жизни никогда не проявлял свою гомосексуальность, наоборот, старался ее всячески скрывать от всех и от себя в том числе. В тот день я словно нашел пленку, где были отсняты мое детство и юность, и сумел, наконец, найти нужную скорость воспроизведения, при которой фигуры актеров задвигались правильно.
Дальнейшее разворачивалось с молниеносной стремительностью, как Prestoconfuoco. Менее чем через год я стал знаменит: первое место на конкурсе Шопена, солидный контракт на записи с немцами, план концертов на два года вперед — все бы это сбылось, если бы не война. Я уехал из Италии и три года прожил в Швейцарии, в двух километрах от нынешнего моего дома. Здесь усвоил я науку ожидания. Спустя тридцать пять лет я вернулся в эти места, и мне не удается вычеркнуть из памяти эпизоды молодости, которую я так толком и не прожил. Это были тяжелые годы. Я надолго прекратил занятия фортепиано. Преимущество освобождения от воинской повинности не дало мне ничего, кроме боли и стыда, с которыми я смог справиться, только решив снова перейти границу и уйти к партизанам. Сразу после 8-го сентября, перевалив Симплон, я влился в отряды Диониджи Суперти. Мне довелось пережить всю короткую жизнь Республики Оссола и с глубокой тоской наблюдать, как тринадцатитысячный отряд нацистов занимает оставленный нами Домодоссола. Но прежде, чем все было кончено, мы с ребятами весело подтрунивали над собой и над нашими ладонями в мозолях.