Выбрать главу

Вспоминаю Владимира Горовица. Взрыв популярности у него пришелся на последний период жизни. Меня поразил один его московский концерт, транслировавшийся по Интервидению. Это был редкий случай, когда я провел перед экраном дольше пяти минут. Он играл пьесы светские, острые, играл безо всякой интроспекции. Горовиц не менялся, его фортепиано послушно шло за каждым изгибом мысли, его любимым Листом был Лист «Венского карнавала», любимым Шопеном — Шопен Мазурок, но его настоящей стихией были Этюды Скрябина. Все это вещи, которые я никогда не записывал. Он играл так, будто снова стал ребенком. Мне пришел на ум дедушка по материнской линии, ухаживавший в свои девяносто с лишним лет за девушками не старше двадцати. И делал это всерьез, а вовсе не смеха ради. Он очень старался выглядеть моложе своих лет, и дома без конца становился мишенью для шуток. Помню, что он все время просил меня сыграть ему «Грезы» Шумана, пьесу, которую с тех пор я не играл ни разу и которую я услышал под пальцами Горовица на том концерте. Потрясенные русские плакали, а я спрашивал себя, почему старик Горовиц не сыграл еще Дебюсси, чтобы мы узнали, как можно играть в таком почтенном возрасте. Какое там! Мы слушаем «Грезы» в исполнении безусых мальчишек, чванливых и заносчивых — и все теряется. Наверное, я тоже был таким, когда записывал «Recital». Я тогда в первый раз приехал в Гамбург, и он показался мне фантастическим городом. Студии звукозаписи были технически великолепны, но дышалось в послевоенной Германии тяжело. Тяжесть была конкретной: повсюду чувствовалось усилие сбросить с себя кошмар нацистской трагедии. Скорее — срабатывал кантианский императив, не оставлявший возможности колебаться в выборе способа или пути для выхода. В конце концов, это состояние определили словом, взятым из терминологии психоанализа, — отстранение. И именно в этот момент возникло желание снова начать колесить по Европе: эйфория заслоняла собой пепел, по которому нам суждено было бродить еще годы и годы.

Эйфория поразила и мой разум и руки, потому то я так и записал Четвертую Балладу, что спустя много лет мне стало стыдно. Это случилось в 1970 году. Я проездом был в Нью-Йорке, где часто оказывался в этот период. Владимир Горовиц прислал мне приглашение на свой концерт в Метрополитен Опера, который должен был состояться через пару дней. Я остался скрепя сердце: не люблю Нью-Йорк. В день концерта я сразу отправился к Горовицу в артистическую. Он взглянул на меня, подмигнул и сказал: «Я сыграю Четвертую Балладу для Вас. Помню Вашу первую запись. Это лучшая интерпретация, какую я знаю. Горячая, мощная, и все паузы чувствуются. Я уже не говорю о нотах. Вам — мой почет и уважение». И сыграл ее в той же трактовке, повторив мою юношескую дерзость. У меня упало сердце: Горовиц играл слишком быстро, с раздражавшей виртуозностью, а в некоторых пассажах просто неточно. А закончил так, будто у него не хватало времени, будто по окончании выступления его ждал результат на хронометре.