Думал камень сто или тысячу лет, сколько прошло — он не знал.
Бока его порыжели и растрескались, крошки откалывались, падали рядом. В ранки заползали наглые муравьи, а под самым животом камня, нисколько его не боясь, пригрелась скользкая змея. Но обиднее всего было камню, что ручей по-прежнему бежал весело и радостно, напевая свою песенку о вечности воды. Брызги, разлетевшиеся от удара, снова собрались вместе, капля за каплей, струйка за струйкой. Противный ручей, издеваясь, подбегал к самому камню и потом круто сворачивал влево, обходя его стороной, а несколько дальше, в ложбинке, снова возвращался в прежнее свое ложе.
«Я хочу пить, — молил камень, — мои бока перекалились от зноя. Что тебе стоит, ручей, приблизиться немного?» Но ручей не слышал старого камня. Он журчал и журчал себе беззаботно, как журчат все ручьи на свете тысячи лет. «Надо же, — удивлялся камень, — так долго и злобно помнить! Если бы я мог, я сам к тебе приполз и попросил прощения, но ты же знаешь, что камни умеют катиться только вниз». Он чувствовал приближение конца, мысли путались, и лишь темной глухой ночью, когда жара спадала и загорались звезды, предавался горьким своим раздумьям. «Ручьи не умеют ходить вверх, — думал камень, — но вбок они передвигаться умеют. Отчего же не хочет он забыть прежнюю обиду?» Камни хорошо помнят, что было с ними и сто, и тысячу лет назад, они уверены, что и другие помнят тоже. Долго еще камень лежал, думал, но не дождался ручья. Он не знал, что ручей не держит обиды в своих струях. Та вода, что помнила, утекла в реку, а из нее в море. Новая, бегущая рядом, не ведала о падении куска скалы и перебитом когда-то хребте ручья.
Ручьи умеют бежать вбок и даже возвращаться назад, но они не умеют течь под лежачие камни...
— Вот так-то, дорогой! — неожиданно резко выбился Иван Михайлович из размеренного тона сказителя. — Чаю еще?
Новая его притча, как и прежняя сказочка, это было мне ясно, могла означать лишь одно: что-то занимало его всерьез, видимо, давно, успел даже по своему обыкновению придумать аллегорический «аналог». Я спросил:
— Не перебил ли этот камушек по дороге еще кого-нибудь, вас, например, Иван Михайлович?
Решил, снова что-то встало у машиностроительного на пути, перегородило течение, лежит на дороге, а под лежачий-то камень...
— Нет, — грустно сказал Иван Михайлович, — нет, дорогой мой, я уже не ручей. Я — камень.
Вот тебе раз! От Ивана ли Михайловича слышу? Всю жизнь, сколько знаю, не перестаю удивляться неиссякаемости его инициативы, которая, как сам он любит повторять, наказуема. Сколько раз били его за эту не предусмотренную инструкциями инициативу, но он лишь покрякивал — и за свое, за свое! Представить себе Ивана Михайловича в образе лежачего камня я не мог. Рисуется? На него не похоже. Старость? Да нет, не то, пятьдесят восемь, а на вид и пятидесяти не дашь, во время отпуска ходит еще в горы, не там ли, на Кавказе, и притчу свою сложил? Разъяснения требовались.
— Понимаешь ли какое дело, — сказал Иван Михайлович, пустив кольцо дыма, — есть предел. Я многое успел, чего уж скромничать, успел! Но то, что сейчас надо, не успею. Пришла электроника, АСУ, я был — помнишь? — одним из первых, круто тогда взялись. Правдами и неправдами полгорода за счет завода отгрохал, бассейн, базу отдыха, пансионат на море, а дворец у нас — ну, ты знаешь... Цех ширпотреба мощный, когда другие еще не чухались, мне за него выговор влепили — за нарушение специализации, и животноводческий комплекс при заводе — тут уж строгачом шарахнули, чуть из партии не вылетел, отобрали, передали совхозу. Теперь за ширпотреб хвалят, подсобное хозяйство новое закладываем — переменились ветры. Никто не посмел бы сказать, что поперек инициативы лежу, не было такого. А теперь лежу. Вот посмотри...
— Что это?
— Документик один... Человек, как известно, состоит из трех элементов: души, тела и документов... Декларация моего начальника сборки. Так и ношу в кармане, на ночь вместо молитвы перечитываю.
Я пробежал глазами, сложил пополам, по складочке, уже имевшейся:
— Кто же ему мешает? — автор докладной записки предлагал перевести весь завод с индивидуальной сдельщины на бригадный подряд, основываясь на успехе такого опыта в его цехе. — Не вы же, Иван Михайлович? Можно ли в такое поверить?
— Я.
— Почему? Сейчас многие следуют за Калужским турбинным, это поддерживается и свыше.
— Да не в том дело, — поморщился Иван Михайлович, — я и без «свыше»... Тут я сам не хочу, понимаешь?
Откровенно признался: не понимаю.
— Ладно, слушай. Что он пишет? Весь завод переводить немедленно, одновременно. Максималист! Цеха ему мало! Министерство большего пока не требует. Мало! А то, что другие начальники цехов колеблются или против? Я спрашивал, многие против. И мастера не в восторге, стеной стоят. Ему, молокососу, плевать. Вызывал его, говорю: другие против, надо обождать. Знаешь, что отмочил? «Кто против, тех надо гнать, Иван Михайлович, в шею». А, пострел? Его бы самого за такие речи в шею. Смел за десятерых. Я таким не был в его годы...