Выбрать главу
14

В эти дни появился королевский указ, дозволявший всем протестантам, бежавшим из Франции, возвратиться в нее безнаказанно на шестимесячный срок, с тем чтобы, покаявшись и отрекшись от ереси, могли они вернуться под лоно Церкви; если же этого не сделают, то будут казнены беспощадно.[177]

С Кальвином, когда он узнал об этом указе, произошло то, что много раз уже происходило в жизни его и еще будет происходить: вдруг он почувствовал — понял (чувство и понимание здесь было одно и то же), с такою же несомненностью (главное для него, страшное и блаженное вместе, было в этой несомненности), с какой понимали и чувствовали только три самых близких ему человека — Павел, Августин и Лютер, — понял вдруг — почувствовал: нет Случая — есть Промысел. Чувство было такое, как если бы Кто-то, очень добрый и сильный, взяв его в темноте за руку, вел, как испуганное маленькое дитя. Этим королевским указом дано ему было самое нужное для него сейчас — возможность вернуться на родину, чтобы спокойно, разумно и неотменимо решить, что ему делать: остаться ли на родине и погибнуть вместе с братьями, хотя бы повиснув над огнем на той страшной лебедке, — только бы не снилось ему, как брат Этьен де Ла-Форж, стоя в огне костра, молча смотрит ему прямо в глаза, с таким вопросом в глазах: «А почему же ты не с нами, брат?» — или бежать, чтобы с последней надеждой или последним отчаянием искать в чужой земле того, чего не нашел он в родной, — точки опоры в государственной власти для своего церковного действия. Чувствовал он, как трудно, почти невозможно это решить, но чувствовал также, что Взявший его в темноте за руку, сильный и добрый, уже не выпустит руки его, пока не выведет на верный путь.

2 июня 1536 года Кальвин был в Париже, где устроил дела по завещанному от отца скудному наследству, а из Парижа заехал в Нойон.[178] Снова услышал родные колокола; снова увидел родные холмы и поля, где вековая тишина, —

Лишь ветер шелестит пороюВ вершинах придорожных ив,Да изгибаются дугою,Целуясь с матерью-землею,Колосья бесконечных нив.

И в этой тишине он вдруг почувствовал, что не он сам решит, что ему делать, а за него — Тот, Кто ведет его в темноте за руку.

«Я твердо решил, покинув навсегда Францию, переселиться в Германию (Швейцарию), чтобы там успокоиться в каком-нибудь неизвестном углу», — вспомнит он через много лет.[179]

Вместе с младшим братом, Антуаном, сестрой Марией и другом своим, нойонским судьей, сеньором де Норманди, в первых числах июня Кальвин двинулся в путь.[180]

«Слез мне стоит каждый шаг, приближающий меня к чужбине. Но что же делать? Если во Франции истина жить не может, то и я не могу. Ее судьба да будет моею».[181]

Ехал через Страсбург в Базель, но так как в эти дни император вел войну с французским королем и все пути через Лотарингию были заняты королевскими войсками, то вынужден был вернуться далеко на юг, чтобы пробраться в Базель обходным путем через Савойю и Женеву.[182]

«Я решил как можно скорее миновать Женеву, проведя в ней не больше одной ночи, потому что в городе этом царствовал тогда беспорядок и междоусобие», — вспоминает Кальвин.[183] Но недаром, по слову Бэзы, «сам Бог привел его в Женеву».[184]

15

Давний друг Кальвина, ангулемский каноник, Луи дю Тиллье, тоже протестант, бежавший из Франции, случайно узнав, что Кальвин находится проездом в Женеве, на постоялом дворе у Корнавенских ворот, сообщил об этом другому французскому изгнаннику и общему другу их, Невшательскому проповеднику, мэтру Гильому Фарелю.[185] Тот кинулся к нему на постоялый двор и, вломившись в комнату его, несмотря на поздний час ночи, когда, уставши с дороги, он думал только об одном — как бы поскорее лечь спать, — бросился к нему на шею.

— Вас-то мне и надо, мэтр Жан! Надолго ли в Женеву?

— Только переночую и завтра, на рассвете, дальше в путь…

— Завтра? Ну нет, мы вас отсюда так скоро не выпустим. Сам Бог послал вас в Женеву — дела вам тут будет по горло. Дальше никуда не поедете. Это не я вам говорю, а Тот, Кто избрал вас на дело Свое и к нам сюда привел!

— Нет, мэтр Гильом, вы во мне ошибаетесь: дело мое сейчас не на людях, а вдали от людей. Прежде чем других учить, я должен сам научиться и, когда научусь, хочу послужить не только здешней Церкви, но и всем остальным…

— Так не хотите остаться?

— Нет, не хочу…

— Савл! Савл! трудно тебе идти против рожна!

— Именем Божьим умоляю вас, мэтр Гильом, дайте мне послужить Богу, как я могу!

Стукнул Фарель кулаком по столу и, вдруг вскочив, поднял руки в широких рукавах священнической рясы, и откинутая свечой на белую стену черная тень от него взмахнула крыльями, как исполинская летучая мышь; потом, наклонившись к нему, жилистую, огромную, красную, с рыжими волосами и веснушками, лапу свою положил на женственно-тонкую, с тонкими, длинными пальцами, бледную руку Кальвина, такую же прекрасную, как у матери его, красавицы, Жанны Лефран. Стоило только сравнить эти две руки, чтобы понять, как противоположны были эти два человека и что сблизиться они могли только по закону «сходящихся крайностей»: тонкость и грубость, сдержанность и безудержность, тишина и буря, создание и разрушение — вот Кальвин и Фарель.

«Именем Бога Всемогущего говорю тебе, — закричал он громовым голосом, — если ты здесь не останешься, то Бог проклянет тебя за то, что ты о себе больше думаешь, чем о Нем!»

«Эти слова его так ужаснули меня, как будто сам Бог с неба наложил на меня сильную руку свою, и я отказался от начатого путешествия, но все же, зная робость мою и застенчивость, не захотел принять на себя какую-либо определенную должность в тамошней Церкви», — вспоминает Кальвин.[186] Но, кажется, о самом главном для него в этой беседе он все же не говорит: «Я не люблю о себе говорить»; «Я молчу, не открываю уст моих, потому что Ты, Боже, соделал это». Главное здесь для него, может быть, то, что из слов мэтра Гильома, когда тот сообщает ему о церковных и государственных делах в Женеве, он вдруг понимает или хотя бы только смутно чувствует, что не найденную во французской монархии точку опоры для своего рычага Архимедова — человеческое орудие для установления Царства Божия — он, может быть, найдет в Женевской республике; что власть народа — всех — может быть, даст ему то, чего не дала власть государя — одного; что Народовластие, Демократия, может быть, сделается началом Боговластия, Теократии. Если так, то именно это чувство, овладевшее им в той роковой беседе с Фарелем, выразит он через много лет, когда Архимедов рычаг его, уже найдя точку опоры, начнет подымать и перевертывать мир: «Если бы я думал только о себе и о моей собственной выгоде, то я бежал бы отсюда (из Женевы); но когда я думаю о том, что значит этот уголок земли для распространения Царства Божия по всей земле, то я не могу не думать и о том, как бы мне его сохранить».[187]

вернуться

177

Stickelberger, 42–43.

вернуться

178

Moura et Louvet, 132, 123.

вернуться

179

см. сноску выше.

вернуться

180

Drelincourt, 47, Henry, I, 155–156.

вернуться

181

Stähelin, I, 111.

вернуться

182

Henry, I, 156, Doumergue, 7.

вернуться

183

Op., XXXI.

вернуться

184

Beza, Vita Calvini.

вернуться

185

Henry, I, 161–162.

вернуться

186

Op, XXXI.

вернуться

187

Henry, I, 164.