Выбрать главу

В правосудии отчаявшись, он все еще надеялся на милость палачей. «Великолепные Сеньоры, — пишет 22 сентября, — прошу вас смиренно освободить меня из тюрьмы, потому что сами вы видите, что Кальвин, не имея против меня никаких обвинений, хочет только сгноить меня в тюрьме. Вши меня заели… рубашка истлела на теле».[345]

Вместо ответа, только окна тюрьмы забили наглухо, как забивают крышку гроба над похороненным заживо. Но он продолжает стучаться в нее и вопить: «Вот уже три недели, как я прошу свидания с вами, Монсеньоры, и все не могу его получить. Ради Христа, не отказывайте мне в том, в чем вы и турку не отказали бы… Что же касается до того, что вы приказали держать меня в чистоте, то я сейчас в большей грязи, чем когда-либо… И немощи мои таковы, что мне стыдно о них писать… Сделайте же для меня хоть что-нибудь или из жалости, или по долгу!»[346]

21 сентября посланы были Женевскою Церковью Церквам четырех Кантонов — Цюриха, Базеля, Берна и Шаффгаузена — вопросы о том, что делать с «ересиархом» Серветом. «Бог да подаст вам силу истребить эту чуму в вашей церкви», — ответил Берн; почти так же ответили и остальные Кантоны.[347]

«Брат мой возлюбленный, Церковь Господня будет навеки тебя благодарить за казнь этого богохульника… Только одному я удивляюсь — что находятся люди, смеющие тебя обвинять в излишней строгости», — ответит Кальвину, через год по сожжении Сервета, другой, такой же, как Буцер, «кротчайший из людей», Меланхтон.[348]

Близок был день приговора. Кальвин, узнав, что Сервет хочет видеть его, пошел в тюрьму. «Когда один из бывших со мною спросил его, что он имеет сказать мне, то он ответил, что хочет просить у меня прощения, — вспоминает Кальвин. — „Друг мой, я никакого зла на тебя не имею“, — сказал я ему так тихо и нежно, как только мог. „Вспомни, как шестнадцать лет назад, в Париже, я, с великой опасностью для моей собственной жизни, старался тебя спасти… Но ты тогда бежал от меня… И сколько лет потом я делал все, что мог, для твоего спасения, и всякое милосердие до конца истощил, а ты все больше на меня ожесточался… Но не будем обо мне говорить… Лучше подумай о том, как страшно ты богохульствовал, когда хотел уничтожить три Лица в Боге, говоря, будто бы те, кто верует в Отца, Сына и Духа Святого, измышляют трехглавого адского пса… Вспомни же об этом и помолись, чтобы Господь тебе простил…“»

«Так убеждал я его, но тщетно: он не ответил мне ни слова, и, видя упорство его, я поступил, как учит нас ап. Павел: „Еретика, после первого и второго вразумления, отвращайся, зная, что таковой развратился и грешит, будучи самоосужден“».[349]

Так, в совести Кальвина все в порядке — ясно и точно, как в математике. Бедный Сервет? Нет, бедный Кальвин — Чудовище!

34

26 октября 1553 года постановлен был приговор: «Во имя Отца и Сына и Духа Святого. Так как ты, Михаил Сервет из Виллановы в королевстве Арагонском, в страшной хуле уличен на Пресвятую Троицу; так как ты назвал Ее диаволом и трехглавым чудовищем и так как этими богохульствами, слишком ужасными, чтобы их повторять, ты человеческие души губил… то мы, Синдики и Судьи города Женевы, призванные Церковью Божией от таковой чумы охранять, постановляем: приведя тебя на Шампельское поле и привязав к столбу, вместе с богохульными книгами твоими, сжечь».[350]

«Я надеюсь, что Сервет будет осужден на смерть, но избавлен от лютой казни огнем», — писал Кальвин Фарелю еще 20 августа, а 26 октября: «Завтра Сервета казнят. Я пытался изменить род казни (костер), но тщетно».[351]

Утром 26 октября объявлено было Сервету, что приговор над ним будет исполнен на следующий день.

«Пусть шалуны не хвалятся упорством его, как твердостью мучеников, — пишет Кальвин. — Когда объявили ему приговор, он выказал только зверскую бесчувственность; то молчал в остолбенении… то вдруг начинал вопить, как одержимый, по-испански: „Милости! Милости! (Misericordias! Misericordias!)“».

Самое страшное—ледяная жестокость в этом воспоминании Кальвина: хочет сжечь его, а раньше все-таки колет отравленной булавкой в этой насмешке над испанским языком в его предсмертном вопле.[352]

«Пав на колени, — вспоминает Фарель, — он закричал душераздирающим голосом: „Не огнем, не огнем, а мечом, чтобы души моей не погубить, доведя до отчаяния! Видит Бог, я согрешил по неведению, но всегда желал одного — прославить Бога!“»[353]

Может быть, другой свидетель вспоминает вернее: «Выслушав приговор, он сказал спокойно: „Смерти за такое праведное дело я не боюсь!“»[354]

«Будет великое чудо, если он (Сервет) умрет, покаявшись», — писал Кальвину Фарель и, чтобы совершить это чудо, приехал в Женеву («Се sera, certes, un grand miracle, de voir Servet subir la mort dans un sincère esprit de conversion»).[355] Кальвин — палач тела, а Фарель — души. Кажется, трудно превзойти Кальвина в жестокости, но Фарель это сделает. Кальвин страшен, а Фарель гнусен. Рыжий, зеленоглазый горбун, с чем-то красным, точно запекшаяся кровь, на губах, он похож на вурдалака. К жертве, как пиявка, прилип и уже до костра не отлипнет. На ухо все что-то шепчет Сервету, хотя тот его уже давно не слышит или не понимает.

35

В девять утра повели его на казнь. Кто видел его до тюрьмы, теперь не узнавал: белокурый, средних лет человек вошел в тюрьму, а вышел из нее седой, как будто семидесятилетний старик.[356]

Утро было ненастное; сеял мелкий дождь, как из сита. Улицы и площади, по которым двигалось шествие — отряд женевских стрелков, с Лейтенантом Суда на коне и Великим Глашатаем, — запружены были несметной толпой. Мертвая в ней тишина нарушалась только плачем детей и женщин да звоном кандальных колец на ногах осужденного.

Шествие, подойдя к ратуше, остановилось. Первый Синдик прочел с высокого помоста приговор. «Сын мой, покайся, отрекись, и тебя помилуют!» — шептал Фарель на ухо Сервету, но тот уже не слышал или не понимал.[357]

Шествие двинулось дальше, миновало Бур-де-Фурскую площадь, поднялось по улице Сэн-Антуан и вышло за город, на Шампельское поле, где разложен был костер на холме.

Увидев издали костер, Сервет остановился и, оглянув толпу, воскликнул так громко, что все услышали: «Видит Бог, я умираю невинно!» И потом, пав на колени, молился: «Отче, прости им, ибо не знают, что делают!»[358] «Видите, братья, какую власть над человеком может взять Сатана!» — воскликнул Фарель, обращаясь к толпе и указывая на Сервета. «Этот человек был весьма учен и, может быть, думал, что хорошо делает, а теперь он — в руках Сатаны. Берегитесь же, чтобы не случилось того же и с каждым из вас! (Videtis, quantas vires habeat Sathan, cum aliquem possidet. Hic homo est doctus imprimis et fortasse se recte facere putavit, sed hunc possidetur a Diabolo, quod idem vobis accidere posset)».[359]

И потом, опять подойдя к Сервету, зашептал ему в ухо: «Сын мой, отрекись же, отрекись, и тебя простят!»

В эту минуту подошел палач и, взяв его за руку, повел на костер. Только внизу, в основании костра, были сухие еловые и сосновые поленья, а сверху — дубовые, с еще зелеными листьями, ветки. Дождь перестал, но мокрые ветки не могли зажечься сразу — это знали все, но для чего было сделано так, — не знали; одни уверяли: «из милосердия», — чтобы осужденный, задохшись от дыма прежде, чем пламя коснется его, меньше страдал; а другие говорили: «из жестокости», чтобы приговор Виеннского суда — «Сжечь на медленном огне» — исполнен был Женевской Инквизицией лучше, нежели Римской, — не над мертвой куклой, а над живым человеком.[360]

вернуться

345

Dide, 213.

вернуться

346

Moura et Louvet, 283.

вернуться

347

Stähelin, I, 449–451.

вернуться

348

Melancht. Opera, VII, 362.

вернуться

349

Op., XIV, 693; Henry, 192.

вернуться

350

Henry, III, Beilage, 75–78.

вернуться

351

Op., XII, 599, 657.

вернуться

352

Dide, 24; Audin, 397.

вернуться

353

Stähelin, I, 455.

вернуться

354

Henry, III, 168.

вернуться

355

Dide, 246.

вернуться

356

Audin, 398.

вернуться

357

см. сноску выше.

вернуться

358

Stähelin, I, 455.

вернуться

359

Henry, III, 198.

вернуться

360

Stickelberger, 176; Dide, 304.