«Праздновать должны бы Женевские граждане день рождения Кальвина и день его прибытия в Женеву как два счастливейших дня своей республики», — скажет Монтескье.[55]
Кальвин, основатель Женевской Теократии — кузнец всей будущей Европейской Демократии. Новую политическую свободу он выкует из древнего железа — Ветхого Завета — Закона.
Но вся политика у Кальвина — только выводы из его метафизики, чья главная движущая ось есть тот религиозный опыт, который он называет «Предопределением», Praedestinatio.
Что такое Предопределение? Вот как отвечает Кальвин на этот вопрос: «Предопределением мы называем вечную в судьбе каждого человека волю Божью, потому что не все люди созданы с одинаковой целью, но одни — для вечной жизни, а другие — для осуждения вечного».[56] Это значит: Богом разделяется все человечество на две неравные части — одну, неизмеримо меньшую — не по заслугам наверное спасающихся, а другую, неизмеримо бóльшую — наверное без вины погибающих; на получивших даром Благодать и на лишающихся ее также даром. «Преданы злой воле своей осужденные потому, что Бог в праведном, хоть и непостижимом, суде Своем хотел умножить славу Свою». «Первый человек пал, потому что этого хотел Бог, а почему хотел, мы не знаем; знаем только, что не хотел бы, если бы не предвидел, что этим слава Его будет умножена». «Осуждающих Бог попускает, но и обрекает на гибель, потому что слово Божие есть высшая цель всего творения; Бог же прославляется не только „милосердием Своим, но и в правосудии“. Странно, что люди могут умножать и умалять „слово Божие“, что Бог, как будто, нуждается в человеческой славе — только боится, что вечное осуждение невинными может оказаться не „славой“ для Него, а позором.
„Слова Божия не слышат осужденные, или, слыша, только ожесточаются, потому что Бог не определил их к спасению. Злую волю их Он мог бы изменить, потому что Он всемогущ; но Он этого не хочет. Почему? Мы этого не знаем и не должны испытывать больше, чем нам должно знать“. „Я говорю[57] с Августином, что Бог создал тех, о которых Он знал наперед, что они погибнут, и что Он это сделал, потому что так хотел. А почему хотел, мы не должны спрашивать и понять не можем“.[58]
„Божье правосудие“, в устах Кальвина — только пустое, ничего не значащее слово, как верно замечает один исследователь. „Если Бог, без всякой понятной для нас причины, одних из находящихся в одинаковом состоянии людей оправдывает, а других осуждает, то утверждение Кальвина, что Бог правосуден, в каком-либо для человека понятном смысле, недоказуемо“. „Кальвин допускает (так же, как Лютер), в своем Богооправдании, Теодицее, двух противоречивых Богов“: Бога и Противобога — диавола.[59]
„Славе Божьей“, „gloria Dei“, служит гибель большей части невинно, от начала мира, осуждаемого человечества; это самая чудовищная из всех человеческих мыслей», — верно замечают и другие исследователи.[60]
«Бред сумасшедшего не порождал ничего более ужасного». «Если в это поверить, то можно с ума сойти от отчаяния».[61]
Кажется, сам Кальвин это иногда чувствует: «Я признаю, что этот приговор ужасен, Decretum guidem horribile fateor».[62]
Может быть, логика его не так совершенна, как это кажется ему самому и другим; но даже совершенная логика не спасла бы его от этих чудовищных выводов, потому что отвлеченнейшие мысли его страстны, а логика на службе у страсти так же опасна, как нож в руке сумасшедшего.
«Предопределение есть лабиринт, из которого ум человеческий не может найти выхода», — говорит Кальвин теми же почти словами, как св. Августин: «Я искал мучительно, откуда зло, и не было исхода».[63] Кружатся, кружатся оба, путаются в противоречиях, как в лабиринтных извилинах. Противоречие свободы и принуждения — не только в человеке, но и в Боге. «Люди грешат необходимо, потому что по своей природе они грешны». «Зло человек делает по своей воле, потому что воля всегда (необходимо) склоняется к злу». «Вольно грешит человек». «Бог не хочет от нас послушания рабского, но хочет свободной воли». «Человек не может не только делать, но и желать добра».[64]
Если человек создан Богом, так что не может не делать того, что делает, и если нельзя обвинять человека за то, что для него неизбежно, то Бог — виновник зла. Воля человека должна быть свободной в выборе добра и зла, чтобы не был Бог виновником зла; воля человека не может быть свободной, потому что волей его ограничивалась бы воля Божья, и Бог не был бы всемогущ. В этих противоречиях мыслей Кальвин путается, бьется, как муха в паутине. Человек — муха; кто же паук, Бог или диавол? «Мы этого не знаем»; мы не должны заглядывать в «сокровенную бездну судов Божьих».[65]
Кажется иногда, что Кальвин радуется «ужасу» Предопределения; содрогается, заглядывая в эту бездну, и тянется к ней. «Блеск славы Божьей не только ослепляет человека, но и сжигает его, испепеляет».[66] Кажется иногда, что Кальвин хочет быть испепеленным.
«Два или Один? Бог или диавол, или Бог Диавол?» Этот Лютеров ужасающий вопрос не приходит в голову Кальвину. «Ох, куда мне деваться, куда мне деваться? Wo soll ich bin?» — этой Лютеровой смертной тоски Кальвин не знает.[67] В религиозном опыте зла Лютер был зорче Кальвина. «Бог хранит для нас великие искушения, в которых мы уже не знаем, не диавол ли Бог, и не Бог ли диавол».[68] Эту расставленную для него не Богом, конечно, а диаволом сеть искушения Лютер увидел издали и обошел, а Кальвин увидел только тогда, когда уже запутался в ней, как в тех лабиринтных извилинах, из которых «нет выхода». Выхода нет для ума, но для воли есть, потому что уму недоступны те последние глубины религиозного опыта, где только и может решиться вопрос: «Откуда Зло?» (Unde sit malum?), но[69] доступны воле. Это Лютер понял, а Кальвин, слишком веривший, как все «интеллигенты», «умственники», в безграничную силу ума, — этого понять не мог.
«К Богу никто не может прийти, стараясь понять всемогущество Его и премудрость, а может только понимать милость Его и благодать, явленные Им во Христе». «Снизу должно всегда начинать, думая о Боге, — с Иисуса Христа в Его воплощении и страдании; только в Его воплощении и страдании; только в них мы находим Отца. Кто же начинает сверху (с Бога Отца), тот ломает себе шею».[70] Кальвин начал не «снизу», а «сверху» (то, что он называет «славой Божьей», не «милость и Благость» Отца в Сыне, а только «премудрость и всемогущество» Отца в самом Себе — и есть этот «верх»), — «сверху» начал Кальвин и «сломал себе шею».
Хуже всего то, что он сам не понимает, что с ним происходит, и, думая, что нельзя подойти к Богу иначе, как «сломав себе шею», хочет сделать и с другими то же, что сделает с собой.
«Славе Божьей» служит вечно гибель большей части невинного, от начала мира осужденного человечества — эта чудовищная мысль в созерцании, а в действии крайнее насилие Женевской теократии, в которой делается метафизически противоестественная, течение времени обращающая вспять попытка вернуться от Нового Завета к Ветхому, от свободы к Закону, и есть это «ломание шеи».
В главном религиозном опыте своем, «Предопределении», Кальвин будет один против всех; в этом враги и друзья восстанут на него одинаково.
58
Inst. 1. Ill, s. XXIII, 7 Doumergue, IV, 378 — Henry I, 328: «Videbat nominis sui gloria (indemerito illustrari)».