Доподлинно известно лишь одно – в Буэнос-Айрес никто не хотел ехать. Даже его название смахивало на неудачную шутку.[23] Воздух здесь был нездоровый, тяжелый, сырой. Фактически в Буэнос-Айресе дышали водой. В вязкой глине на улицах тонули воловьи упряжки. Такой же гнетущий климат был здесь и в 1947 году, когда Лоренс Даррелл описывал Буэнос-Айрес в письмах к друзьям как «местность плоскую и унылую… с затхлым воздухом», где толстосумы дерутся, как хищные звери, за скудные национальные богатства, а «слабых загоняют в угол… Всякий, чья душа хоть сколько-нибудь восприимчива, стремится отсюда сбежать. Я имею в виду и себя». Чтобы не оставить никаких сомнений в том, как на него действует Буэнос-Айрес, Даррелл прибавляет, что «никогда еще столь детально, целенаправленно и регулярно не обдумывал план самоубийства, как в этом городе».
На бумаге Буэнос-Айрес выглядел великолепным приобретением для имперских держав восемнадцатого века: последний перед мысом Горн порт на Атлантическом океане, контролирующий подступы к разветвленной системе рек, по которым можно было проникнуть в самое сердце континента. Реки – это торговля, а торговля – всегда прибыль, цивилизация, культура. Но в реальности Буэнос-Айрес был форменным кошмаром. В мелководную Рио-де-ла-Плата сложно заходить большим судам. Внутренние водные артерии действительно существуют, но плавать по ним еще труднее. Уже тогда проявился конфликт между идеей Буэнос-Айреса и Буэнос-Айресом реальным, не разрешившийся до сегодняшнего дня. Между тем, кем мы могли бы стать, и тем, кто мы есть, – огромная дистанция. Когда мы ее осознаем, у нас опускаются руки. Мы – как корабль на глинистой мели.
Иногда мне кажется: все, что нам нужно знать в этой жизни, изложено в учебнике географии. Там рассказывается, как сформировалась Земля. Описывается длительная эволюция сгустка раскаленных газов, которая в итоге, спустя века и века, привела Землю к ее нынешнему состоянию равновесия. Перечислены геологические эпохи, которые приходили на смену одна другой, наслаивались друг на дружку. Так складывается модель развития, общая для всех жизненных явлений.
(В каком-то смысле мы тоже формируемся слой за слоем. Наша новейшая ипостась – точно корка на поверхности предыдущей, но порой случаются разломы или извержения, мощным фонтаном выбрасывающие на поверхность то, что мы считали надежно погребенным на дне наших душ.)
Учебники географии информируют нас о том, где мы живем, заодно побуждая нас не замыкаться на нашем маленьком мирке. Наш город – часть государства, наше государство – часть континента, наш континент находится в таком-то полушарии и омывается такими-то морями, а наши моря – неотъемлемая часть единого целого, которое и является нашей планетой; всякий элемент в отрыве от других немыслим. Физические карты обнажают то, что стараются скрыть политические: оказывается, всякая суша – суша, а наши воды ничем не водянистее чужих. Одни участки суши расположены высоко над уровнем моря, другие – совсем низко, одни скорее засушливые, другие скорее влажные, но суша есть суша. Одни воды скорее теплые, другие – скорее холодные, одни скорее мелкие, другие скорее глубокие, но воды есть воды. А всякое искусственное разграничение типа того, которое отражено на политических картах, попахивает насилием над природой.
Все люди, населяющие сушу, – в равной мере люди. Среди них есть скорее черные и скорее белые, скорее долговязые и скорее низкорослые – но люди есть люди. По сути одинаковые, в частностях разные, поскольку (если верить учебникам географии) точка планеты, где тебе по воле судьбы выпало жить, – точно формочка, в которую заливается твой характер, поначалу легкоплавкий и горячий, как земное вещество на заре существования планеты. Форма, которую ты примешь, – это вариация на тему формы места твоего жительства. Если мы растем в тропиках, у нас развивается склонность к беспечности, если в приполярных областях – к немногословности; Средиземноморье рождает сангвиников. Что-то в этом роде интуитивно угадал в своих письмах Даррелл, особо подчеркнув меланхоличность и равнинность наших мест; географические особенности Буэнос-Айреса поставили Даррелла перед выбором – либо адаптация, либо смерть; подобно бактериям во вдруг обогатившейся кислородом атмосфере, он должен был научиться дышать ядом. Даррелл уехал, но мы-то остались и приучились здесь жить, не утрачивая душевной восприимчивости. Иногда наша адаптация принимает просто-таки гениальные формы – еще остроумнее, чем у бактерий. Например, танго – музыка, полная балтийской печали. В ней все, из чего мы состоим: равнинный ландшафт, болотные миазмы и ностальгия. Все, чем мы не похожи на остальную Латинскую Америку. Пользуясь случаем, отмечу, что с дедушкой не согласен: по мне, музыка Пьяццолы – самые настоящие танго. Но чтобы прийти к этому выводу, мне понадобились учебники географии.
Между теми девственными болотами и сегодняшним Буэнос-Айресом – столетия истории, но время – вещь весьма относительная. (Я лично считаю, что все времена одновременны.) Мы так и остаемся аморфными, расплывчатыми существами, изменчивыми, как илистая береговая линия. Мы так и остаемся существами из глины: божье дуновение еще свежо на наших щеках. Мы так и остаемся амфибиями: на суше тоскуем по воде, а рассекая темную воду, тоскуем по суше.
20. Бассейн
Дача, на которой нам разрешили пожить, находилась в поселке под Буэнос-Айресом. И на участке действительно был бассейн – в форме запятой, выложенный кафелем. Вода в нем была, мягко говоря, грязноватая – с ядовито-зеленым, под масть нашего «ситроена», отливом. К тому же бассейн был полон опавших листьев. Те, что плавали на поверхности, убрать было несложно: на бортике лежала специальная сетка с длиннющей ручкой. Но с залежами листьев на дне – плотным, скользким месивом, по которому можно было кататься, как по льду, – ничего нельзя было поделать.
Едва мы вышли из машины, я спросил у папы разрешения искупаться. Папа, чего и следовало ожидать, покосился на маму, а мама брезгливо сморщила нос. Вода в бассейне больше походила на взвесь из бактерий, микроорганизмов и гниющей зелени. Но был полдень, апрельское солнце еще припекало, а мама задолжала мне компенсацию за отмененный визит к Бертуччо.
Плавок у меня не было, но я просто разделся до трусов и плюхнулся в бассейн.
Вода была холодная-холодная и какая-то неподатливая. Когда я захотел немножко постоять на дне, то моментально поскользнулся, словно на кремовом торте. Пришлось поплыть дальше, пускай и по-собачьи.
Плавать на поверхности воды мне никогда не нравилось. Мальчишки обожают плавать наперегонки кролем или упражняться в разных выпендрежных стилях типа баттерфляя, а заодно всех на берегу обрызгивать. Но я вольготнее себя чувствовал под водой. Уцепившись за решетку на дне бассейна, я постепенно выпускал воздух из легких: один пузырек, другой, третий, пока запас не иссякнет; тогда я на несколько секунд ложился, прижавшись животом к кафелю, а потом выныривал поплавком наверх – отдышаться.
Дачный бассейн очаровал меня именно тем, что так раздражало маму. Зеленоватый оттенок воды: легко вообразить, что находишься в океанской пучине. А как причудливо преломляла свет эта вода! Листья и веточки, парящие над дном: они создавали перспективу. Длинноногие насекомые – они, как и я, плавали под водой, только грациознее. Странные комки, прилипшие к бортикам на уровне воды, – гроздья бессчетных яиц, крохотных и прозрачных. А бурое месиво из плесени и полусгнивших листьев! Это же вообще как в океане!
Считается, что погружение под воду будит в нас воспоминания о среде, где нас зачали, где прошли первые девять месяцев нашего существования. Вода, окружающая нас со всех сторон, якобы воскрешает ощущения, которые мы впервые испытали в чреве матери. Невесомость. Тягучие, приглушенные звуки. Оспаривать эту теорию не стану – я не специалист – и все же предпочитаю думать, что есть и другая причина, связанная скорее с историей человека как биологического вида, чем с фрейдистскими мотивами.