Когда отец Руис распахнул дверь класса, никто из моих новых одноклассников не сидел за партой. Все собрались перед доской, выстроившись, как регбисты в положении «схватка», и покатываясь со смеху. Отец Руис ворвался в эту орду, как бульдозер, твердя: «По местам! По местам!» – и тыкая учеников пальцами под ребра; сразу было видно, что он привык разгонять толпы. Дело шло как по маслу, пока у доски не остался всего один мальчик, весь закутанный – болеет, наверно, – в куртке и шапке, лицо скрыто зеленым полосатым шарфом. Он вообще не шевелился. Отец Руис заговорил суровым тоном:
– Садись! Неужели не слышишь?
Мальчик не реагировал, зато прочие хором захохотали.
Это был не мальчик, а скелет из кабинета биологии, наряженный в одежду учеников. Впрочем, кто его знает, откуда этот скелет взялся (поневоле призадумаешься, насколько далеко у этих католиков заходит каннибализм).
Отец Руис сначала покраснел как рак, а потом расхохотался. (Зрение у него было еще слабее, чем я предполагал.) Он раздел скелет и поблагодарил моих одноклассников за щедрый дар в пользу бедных – эту одежду (он сложил ее и засунул под мышку). Большинство иронически засвистело, но некоторые – очевидно, хозяева шапки, куртки и шарфа – примолкли и побледнели.
Отец Руис пригласил меня к доске и объявил, что с сегодняшнего дня я буду учиться в этом классе. Произнес приветственную речь, подчеркнув, как неуютно себя чувствует человек в новом коллективе, где все друг друга знают, и призвал всех принять меня с распростертыми объятиями. Эти слова были выслушаны в почтительном молчании. Все, кто имел дело с отцом Руисом, отлично чувствовали – он человек добрый, даром что директор. Но атмосфера, которую он смог создать, мгновенно улетучилась после заключительной фразы:
– Представляю вам Гарольда Висенте.
– Гарольд! – тут же завопил кто-то на последней парте.
Я зажмурился. Мне хотелось только одного – умереть на месте.
Я не предусмотрел, что из уважения к моей воле – ох, если б они всегда так ее уважали! – родители решили, что и в школе я должен сохранить за собой имя Гарри. Гарри – уменьшительное от Гарольд, а имя Гарольд – одно из тех редкостных имен, которые, хоть и не содержат слогов «жо», «пе» или «пи», почему-то вызывают у аргентинцев желание переиначивать их без стыда и совести. «Гарольд, Гарольд, га-га-га, кушать хочешь? – Да-да-да!» – тут же прозвучало из другого утла класса; тридцать хищников в синем, Синие Жадины из «Желтой подводной лодки», и все надо мной потешаются; я хотел быть Гарри, но Гарольдом – ни в жизнь! По классу распространилась зараза дразнилок, и все принялись глумиться еще и над фамилией «Висенте»: «Висенте-повисенте», «Висенте-трусы-на-ленте», и даже почему-то «Отец Руис на веревочке повис»; все слилось в какой-то мюзикл без музыки, где либо молчали, либо разговаривали в рифму, не хватало только, чтобы скелет начал, как Фред Астер, отбивать на стенах и потолке чечетку, пока его не призовут к порядку, ухватив за шарфик.
47. Я учусь дышать
Я чувствовал себя точно персонажи комиксов, у которых над головой вечно маячит черная туча – таскается за ними повсюду, как привязанная, и время от времени пуляет в макушку молниями, Весь день я только и делал, что играл сам с собой в «Висельника», не обращая никакого внимания на объяснения учителей. Вообще-то я всегда был прилежным учеником, но теперь решил объявить школе полный бойкот: пусть мне поставят по всем предметам неуд, чтобы родителям поневоле пришлось забрать меня отсюда. В конце концов «Висельником» заинтересовался сосед по парте, с которым меня свела судьба, – некий Денуччи. Правила игры его явно озадачили (как мне удается ошибаться, угадывая буквы в слове, которое я сам и выбрал?). И отчего я так упорно раз за разом стараюсь сам себя повесить? Непонятно!
После уроков нас встретили родители и повели на дачу пешком, чтобы показать дорогу. Гном мешал мне предаваться унынию – тараторил, делясь впечатлениями: от новой школы он был в восторге.
– Наша сеньорита говорит, что у меня волосы красивые. И еще говорит, что я вообще милый мальчик. И что Симон – очень красивое имя. И Сандра – красивое. Мою новую сеньориту зовут Сандра. Мама, почему ты Сандрой не назвалась? У Сан-Роке есть собака, вы заметили? Можно мне завести собаку?
Папа, пребывавший в отличном настроении, заметил:
– У Сан-Роке на ноге язвы. Ты тоже язвы хочешь?
– Не хочу, а то мне их собака разлижет, как Сан-Роке разлизала, и тогда меня придется колоть от бешенства. Я хочу стать святым, когда вырасту, но только здоровым.
– Здоровым, как Сан-Аторий, – предположил папа.
– Ага! – завопил Гном.
Лукас вернулся на дачу поздно, когда мы уже заканчивали ужин. Ему не пришло в голову ничего лучшего, как спросить:
– Ну, Гарри, как первый школьный день прошел?
Для меня это стало прекрасным предлогом, чтобы вскочить и удрать в сад, хорошенько хлопнув дверью. Земля еще не просохла после недавнего дождя – короткого, но неистового. Когда ветер качал ветки, прямо в лицо мне летели колючие капли.
Школа нарушила мой устоявшийся распорядок дня, но я не собирался отказываться от программы тренировок. Перебарывая сонливость и отвращение, я попытался – ну и что, что на полный желудок! – обежать вокруг сада. На сей раз меня даже на один круг едва хватило. Тяжело пыхтя, я повалился на землю под кухонным окном. В доме гремела музыка – какой-то тип гнусаво распевал: «И сегце бьется, и душа тьепещет, и вся Вэнэция пхоет мне о тебе». В окне, если я не обознался, промелькнула мама. Чтобы скрыть изнеможение, я попытал счастья с упражнениями для рук. Согнул и разогнул их дважды. Два жалких раза. В груди у меня засвистело. Тут стукнула дверь. Вышел Лукас. И побежал. По саду. Один.
Меня поразило вовсе не то, что он вдруг решил совершить пробежку, едва приняв мамино приглашение чего-нибудь поесть. Поражал гармоничный ритм его движений. Лукас, этот неуклюжий дылда с походкой Граучо Маркса, задевавший обо все локтями – там, где он проходил, вещи на пол так и валились, – теперь несся грациозно, словно был создан для бега. И – лишняя горсть соли на мои раны – сделал три круга, ни капельки не вспотев.
– Вся штука в ритме, – сказал он мне, маршируя на месте после четвертого круга. – С ритма нельзя сбиваться. В одном и том же ритме бежишь. В одном и том же ритме дышишь. Дышишь носом. Набираешь полный живот воздуха и выдыхаешь. Не в грудь набираешь, в живот. Если будешь так делать, никогда не выдохнешься.
– Никогда?
– Хочешь посмотреть, как я еще четыре крута пробегу?
– Можно, и я с тобой?
Лукас подстроился под мой ритм. Бежали мы медленно; я подражал движениям его рук, равномерным взмахам, раз-два-три-четыре – вдох, раз-два-три-четыре – выдох, до самого забора, вдоль кустов бирючины, назад к дому и снова отдаляясь от него, размеренно, на четыре счета вдохнуть воздух, на четыре счета выдохнуть. Когда я спохватился, в груди у меня уже не посвистывало. Автоматическая коробка передач, управляющая моими легкими, опять включилась: они заработали как положено, в лад всему моему организму, без неумелых попыток контроля с моей стороны.
Я спросил, всегда ли он так бегает – с самого детства?
Он ответил:
– Нет, научился. Всему хорошему нужно учиться.
Я возразил, что кое-что мы уже с рождения умеем делать.
– Но чтобы делать это хорошо, нужно учиться, – ответил он. – Например, дышат все, но очень многие – неправильно, кое-как. У младенцев сохраняется плавательный инстинкт, но его надо развивать. Двигаться они тоже движутся, только неуклюже: чтобы выработать ловкость, им нужна тренировка. И так чуть ли не во всем. Оснащены мы хорошо, но никто не рождается, уже умея пользоваться этим оснащением.
– Вот уж никогда не думал, – сказал я. – А чему еще мы должны учиться?
– Мы издаем звуки, но говорить учимся постепенно.
– И петь.
– Верно. И думать.
– И чувствовать.
– Уметь чувствовать очень важно, – сказал Лукас. Я и не заметил, как мы сделали три крута.
Мы приближались к дому. От музыки можно было оглохнуть. Мэтт Монро на своем шутовском испанском исполнял «Не могу оторвать глаз от тебя».