Выбрать главу

Мы ввалились в столовую, довольные и вспотевшие, – и увидели, что папа с мамой танцуют, а Гном путается у них под ногами. Он тут же обнял меня и потащил танцевать, а мама пригласила Лукаса, – тот, набив рот хлебом, замотал головой; когда его все-таки заставили, он сделался прежним неуклюжим Лукасом (танцевать тоже надо учиться), покамест папа озадаченно разглядывал пустую рюмку, стоящую на радиоле, и вопрошал:

– Эй, люди, кто мое вино выпил?

48. Переиначенные песни

Слышим мы тоже с младенчества, а вот слушать приходится учиться.

Сидя затворником в шкафах, я рано научился ценить звуки. Быстро осознал, как легко обмануться, когда, уловив какой-то шум, пытаешься определить его происхождение: думаешь, насекомое скребет лапками деревяшку, а это мама подметает пол, и, разумеется, не в шкафу, как мерещится, а далеко-далеко на кухне.

Много ли мы слышим, зависит от остроты нашего слуха, которую можно измерить, проводя специальные тесты, выразить на языке цифр. А вот как мы понимаем услышанное, зависит от нашей манеры слушать – всегда строго индивидуальной. Обучить ей, передать ее другому невозможно. То, что мы слышим, доходит до нас сквозь призму жизненного опыта, сквозь толщу страхов и желаний, погружается в глубины подсознания. А еще – оно преломляется в языке. Язык принадлежит всем, кто им владеет, но всякий распоряжается им как хочет. Пускай на испанском говорят пять миллионов человек – значит, существует пять миллионов индивидуальных вариантов испанского языка, каждый – со своей собственной лексикой, грамматикой, ошибками и паузами; любой монолог указывает на автора так же недвусмысленно, как и отпечатки пальцев.

Особенно четко видны причуды восприятия, когда речь идет о текстах песен. Подхваченные музыкой, слова пляшут. То бросаются нам на шею, то отскакивают, чтобы сделать пируэт, а мы стоим, как дураки, протянув к ним руки. И тогда улавливаем не то, что говорится в песне, а собственные домыслы. Мой одноклассник из Сан-Роке, коротышка Ригу, во время каждой мессы в одном и том же месте принимался ржать, поскольку вместо «выведи меня из ада» ему слышалось «выведи меня из зада». В другом гимне была путающая строка «ибо семя тли во мне есть» – значит, из нас когда-нибудь тли вылетят? А патриотические песни вообще служили тестом Роршаха[44] для каждого поющего. Переросток Отгоне, уже покуривавший в туалете, громогласно вопил: «Горделиво в высях бреет стяг страны моей родной», даже не задумываясь, что и как может брить стяг – облака, что ли, подравнивает?

Об аргентинской истории Гном не имел ни малейшего понятия. Он едва мог отличить Сармьенто (это который лысый) от Сан-Мартина (это который носатый) или Бельграно[45] (это такой в гольфах) и ни за что не смог бы выучить тексты вроде «И воссиявший нам сквозь тучи лик златой».[46] Но зато Гном чувствовал энергетику маршей и гимнов, а потому обожал их, совершенно не вдумываясь в слова. Так бывает и со взрослыми. В фильме «Джильда» с Ритой Хейворт есть такая сцена: в аргентинском казино посетители, празднуя окончание Второй мировой войны, запевают «Марш Сан-Лоренсо», чествуя антигитлеровскую коалицию и сержанта Кабрала[47] сразу. Дух важнее буквы: звучало бы радостно и торжественно, а остальное приложится. Гном, сам того не ведая, подтверждал этот закон собственным примером. Когда ему было весело, он пел государственный гимн.

А в тот вечер ему было очень весело: отчасти из-за танцев, отчасти благодаря рюмке вина, которую он выпил, чтобы утолить жажду, но все-таки не нарушить моего запрета на другие напитки. Натанцевавшись, мы убрали со стола, почистили зубы, пожелали друг другу спокойной ночи, пошли спать, а Гном все пел: «Слушай, смертный, глас зычный народа: за свободу, за свободу, ура». Мне это не мешало. Я был страшно занят – пытался выжать из Лукаса хоть каплю информации. Покамест Лукас позволял мне себя допрашивать, Гном мог с пением скакать на кровати сколько его душе угодно. Уютный полумрак комнаты – одеяла, пижамы, спальный мешок на полу – располагал к доверию.

– Сколько тебе лет?

– Восемнадцать.

– Из какого ты района?

– Ты разве не слышал, что твой предок сказал? Чем меньше ты будешь обо мне знать, тем лучше.

«Зеленеют вечно лавры…»

– Из столицы или из Большого Буэнос-Айреса?

– Ни то ни другое.

– Ты поляк!

– А это ты с чего взял?

– У тебя футболка польская.

– Мне ее дедушка с бабушкой привезли.

– И японскую сумку тоже они?

– Тоже.

«…Нами добыты в бою».

– Значит, у тебя есть дедушка и бабушка. А родители есть?

– Есть.

– Они здесь живут или в Польше?

– Здесь.

– Где?

– Вопрос некорректный.

– Ну скажи где.

– В Ла-Плате.[48] Все, хорош.

– Ты с ними живешь?

– Вопрос некорректный.

«…Нами добыты в бою».

– Тебя из дома выгнали.

– Ни фига подобного.

– А что ты тогда здесь делаешь?

– У меня секретное задание.

– Врешь!

– Вот видишь! Когда я правду говорю, ты мне не веришь.

– Ты ушел жить к своей девушке.

– Какой девушке?

– Не прикидывайся. Я ее видел.

– Ты? Видел?

– На фотке. У тебя есть девушка! Я ее титьки видел!

«…Не померкнет наша слава».

Бах!

Обернувшись, мы не увидели Гнома. Только его постель со скомканными от всех этих прыжков простынями. Мой брат исчез бесследно. Казалось, он пал жертвой спонтанного самовозгорания подобно веронской графине Корнелии де Банди Чезенате: в начале XVIII века она запылала сама собой, от тепла собственного тела, и – пуф-ф! – мгновенно сгорела дотла. «Может, поэтому детям запрещают пить вино?» – всерьез призадумался я.

Но Гном не испепелился. Его голова высунулась из-за кровати: ага, он так распрыгался, что кровать отъехала от стены, и он провалился в прогал. Он чесал макушку, где явно вспухала шишка, и, похоже, собирался зареветь. Наверно, мы с Лукасом уставились на него с таким изумлением, смешанным с тревогой, что он заулыбался и объявил:

– Я убился. – Взобравшись на кровать, он снова принялся скакать, выкрикивая последний куплет гимна в своем сугубо индивидуальном варианте: – И лежим мы и ложим Бестраха на очизны священный вратарь.

Тут вбежали папа с мамой, испуганные грохотом. Увидев, что выделывает Гном, они лишились дара речи. Я объяснил, что Гном пьяный, папа спросил, кто такой Бестрах, мама поинтересовалась:

– Очизна – это футбольная команда такая? Раз у нее есть вратарь? – и в итоге мы все, покатываясь со смеху, запели гимн; мама, обцеловывая Гнома, начала было ему объяснять, что в гимне сказано «или жизнь мы положим без страха на отчизны священный алтарь», но папа прервал ее:

– Да будет тебе, гениальная же версия, – и верно – подумал я про себя, в пять лет «и лежим мы и ложим» лучше, чем «или жизнь мы положим без страха», поскольку пятилетним детям еще рано понимать определенные вещи.

49. Я узнаю, что мой кумир не лишен недостатков

Лукас стал моим тренером. Занимались мы нерегулярно: с каждым днем он уходил с дачи все раньше, а приходил порой совсем поздно, но в таких случаях он оставлял мне задание для самостоятельной работы. А вернувшись, первым делом требовал от меня «устного рапорта»: выполнил ли я задание, целиком или частично, какими упражнениями пренебрег. Я подробно отчитывался. А вот Лукас никогда не говорил мне, где пропадает. На все мои расспросы лишь безапелляционно отвечал: «Вопрос некорректный». Иногда он приходил весь измочаленный и, даже не поужинав, залезал в спальный мешок; мы с Гномом, оберегая его сон, входили в комнату на цыпочках. Иногда он отзывал для разговора папу, маму или обоих сразу; шушукались они, предусмотрительно отойдя от нас на безопасное расстояние. Но по их лицам и жестам было ясно: секретничают. Я уже понимал, что родители в курсе тайной миссии Лукаса и помогают ему советами, а может, и делом.

Лукас рекомендовал мне немножко улучшить физическую форму, а потом уже всерьез осваивать эскейпизм. У Гудини было передо мной одно преимущество: он с раннего детства хорошо бегал и плавал, а мне еще предстояло его догнать. Пока я тренируюсь, предложил Лукас, мы станем вместе придумывать какие-нибудь эскейпистские трюки: сначала простые, потом все сложнее и сложнее…