Относительно недавно дети рождались в мире, который выглядел незыблемым и неизменным. Их отцы всю жизнь занимались одним и тем же делом. Будь ты пастух или солдат, шахтер или охотник, ты им оставался до гробовой доски. Запертые, замурованные в своих профессиональных цехах и социальных кастах, люди воплощали в себе косность общественного строя и проживали свой век, думать не думая о том, что на свете для них могло найтись и другое место. Поневоле они были суровыми, отстраненными отцами. О детях заботились, как волки о волчатах: приносили им еду, согревали их и защищали от других хищников. Когда малыши вставали на ножки, отцы учили их общаться с людьми при помощи слов и работать руками: управляться с плугом, с копьем или с наборной кассой печатного станка, – думая, что этими инструментами дети будут орудовать всю жизнь, покуда не передадут их уже своим детям. Этим отцовство и исчерпывалось – что, если хорошенько рассудить, уже немало.
Того мира больше нет. Мой дед принадлежал к последнему поколению отцов в классическом понимании: сызмальства выбрав свой образ жизни, не отказывался от него до гробовой доски. Пережил бури, пожары и засухи (эти метафоры я выбираю, поскольку мне трудно отделить дедушку от земли, которую он возделывал), но никогда не знал, что такое «потерять себя». С моим отцом все было наоборот: он появился на свет в мире, растратившем все незыблемые принципы. И потому папе уже не понадобилось обходиться с детьми сурово (ведь все границы размылись) или держаться отстраненно (новый мир упразднил все дистанции между людьми). Оно и к лучшему. Но в то же самое время у нас на глазах он жил, точно герой приключенческого романа, – бился над загадками, которых никак не мог разрешить; хочется верить, что и это пошло нам на пользу, но судить об этом пока рано.
Мой дед был человек цельный, словно высеченный из одной глыбы. Отец же распадался на множество ипостасей: чудак и политический активист, завсегдатай ипподрома и фанат сериала «Захватчики», отец-выдумщик и сын-бунтарь, спаситель родины и влюбленный, член коллегии адвокатов и энтузиаст донкихотских затей. Я не утверждаю, что все эти элементы были совершенно несовместимы; но, сосуществуя в душе моего отца, они толкали ее к разладу; этот внутренний конфликт папа пытался разрешить ежедневно. А после марта 1976-го, когда прежняя страна, такая понятная и привычная, вдруг исчезла у него на глазах, разлад обострился. Легко предположить, что наша мама не испытывала такой внутренней раздробленности – она создала себе маску, идеально прилегавшую к ее подлинному лицу. Но, очевидно, даже мама теряла самообладание, когда ее накрывала зловещая тень бабушки Матильды – еще одной представительницы поколения, которое никогда не признавалось в душевных шатаниях, а если и признавалось, то слишком поздно.
55. Я обнаруживаю, что живу в стереофильме
В первые дни у нас все шло наперекосяк, но затем жизнь на даче вроде бы вошла в нормальную колею. Казалось, сменились только декорации: все играют свои привычные роли, только сцена оформлена иначе. Мы с Гномом ходим в школу. Папа с мамой – на работу. Даже присутствие Лукаса, этого инородного тела в организме нашей семьи, выглядело вполне естественным – он незаметно вписался в систему взаимоотношений, которая складывалась годами. Просто в семействе прибавился еще один сын. За ужином Лукас мог обсуждать с нашими родителями новости, а заодно, скатав из хлебного мякиша шарик, играть со мной в баскетбол (корзиной служили мои полусомкнутые пальцы); Лукас стал для нас центром, вокруг которого мы все вращались. Даже свою зубную щетку он ставил в стакан вместе с нашими.
На первый взгляд плавный ход нашей новой жизни означал, что Гном преодолел свои фобии. Моего брата усадили в экспериментальную ракету, едва успев нарядить в любимую пижаму да сунуть в руки плюшевого Гуфи и кружку с носиком, и, торопливо отсчитав: «Три… два… один… пуск!», отправили на чужую планету. Такой разрыв с привычной обстановкой причинил бы душевную травму любому ребенку его лет, а если учесть привязанность Гнома к вещам и ритуалам, вокруг которых вращался его мир, перелет должен был стать настоящим потрясением. На борту ракеты не нашлось места для его кровати, его школы или его любимых кафельных плиток в ванной; не было места и для моих игрушек, которые он регулярно разламывал; не было места для кресла, на котором он непременно начинал отплясывать, когда диктор объявлял: «А теперь посмотрите очередную серию телевизионного фильма «Святой»; не было места для сине-красного трехколесного велосипеда, который был Гному уже маловат. Тем не менее в невесомости, с которой нам приходилось мириться в межзвездном полете, Гном маневрировал с ловкостью бывалого астронавта. Правда, была одна закавыка – мокрые простыни, но в эту тайну был посвящен только я, и мы вместе искали решение. Папа с мамой ни о чем не подозревали: в их глазах адаптация Гнома к чуждой обстановке прошла без сучка без задоринки.
В каком-то смысле все мы старались брать пример с Гнома. Во всем находить позитивные моменты, как призывал в «Мафальде» Манолито: он сломал заводную машинку Гилля, но в утешение вручил потерпевшему шестеренку, из которой получился отличный волчок. Важно уметь извлекать хоть маленькую, да выгоду из крупных утрат.
Однако я понимал, что в этой новой нормальности есть какая-то фальшь. Точнее, по молодости лет, чувствовал нутром. Например, не сознавал, что краеугольным камнем этого карточного домика было решение родителей устроить нас в местную школу: они считали что партитура звонков на урок, занятий и переменок, хоть ее и исполняет другой оркестр, отдастся в наших ушах знакомым эхом. Эту симфонию нужно было противопоставить мертвой тишине космоса, где мы бесцельно дрейфовали. Кто знает, какой нервотрепки им стоило спасение фетишей Гнома, моего комикса и «Стратегии»; теперь этого уже не выяснишь никогда. Но сам факт этой рискованной экспедиции свидетельствует, на какие подвиги они были готовы, чтобы скрасить нам жизнь в разлуке с домом. Старались, чтобы даже в подполье мы хоть в чем-то жили нормальной жизнью.
При нас родители старались вести себя как и прежде. Мужественно стремились поддержать иллюзию. Иногда становилось заметно, как они выдохлись, как утомительно притворяться без передышки: наигранно-беспечные жесты, чересчур жизнерадостный смех, вроде бы небрежные замечания, из которых выпирал многозначительный подтекст. В общем, все огрехи неопытных актеров. Я мысленно брал на заметку все сбои, но виду не подавал – гнул свою линию сообразно своей роли в спектакле. Но иногда происходили странные вещи.
Вдруг среди бела дня какая-нибудь деталь срывалась с положенного места и плыла ко мне – я видел это как бы сквозь особые очки, какие выдавали в кинотеатрах на стереосеансах Музея восковых фигур. Например, папины усы, придававшие ему более солидный и зрелый вид, зависали посреди гостиной и не исчезали даже после того, как за папой захлопывалась дверь; улыбка Чеширского Кота – да и только! Или чопорные костюмы, которые мама теперь носила вне дома (ее любимые джинсы и яркие свитеры были разжалованы в ранг домашней одежды)… Внезапно я видел на пороге блузку и юбку, надетые на невидимое тело, когда голос «ситроена» уверял, что мама уже выехала на шоссе.
Мое сознание взялось меня разыгрывать. Его шутки обнажали то, что мы так старательно пытались скрыть, – что мы неуклюже изображаем других людей, пытаемся жить чужой, одолженной на время жизнью, а сами парим между небом и землей, и вокруг все сгущается и сгущается непроглядная мгла. Я уже знал, что там, во внешнем мире, какие-то люди или чудовища вынудили маму подать заявление об уходе из университета, хотя в лаборатории она еще работала. Я уже знал, что там, во внешнем мире, какие-то люди или чудовища отобрали у папы контору и теперь он принимал клиентов в кафе и барах, всегда в разных, чтобы запутать следы. Однажды он встречался со своей секретаршей Лихией под мостом, стоя по щиколотку в грязи. Сверху швыряли мусор. Потом появилась полицейская машина, и пришлось прятаться. Но Лихию беспокоило только одно – бурые круги на страницах запросов и заявлений (папа ставил на них чашки с кофе).