— Здесь нечего мне делать, — сказал волшебник, оборачиваясь к ее родным. — Но не бойтесь, дайте привыкнуть ей к ящерицам, и она станет похожа на всех вас.
Анастасия Мирович
ЭЛЬЗА
— Молчанье, — сказал пастор, закрывая Евангелие. — Если мы для нашей бедной Эльзы не нашли слов даже у божественного Спасителя, то что может сказать ей человеческий язык?
Мать Эльзы продолжала плакать. Она не утирала слез, потому что их было слишком много. Они лились из ее души, как будто из огромного соляного моря — о, да! — соляного.
— Эльза, — сказала она дочери, — посмотри, который час.
— Третьи петухи уже пропели, — ответила Эльза.
Так они сидели все втроем поздней ночью, и никому не приходила в голову мысль о том, что время уснуть.
— Эльза, дочь моя, — сказал пастор, — расскажи нам, как это с тобою было.
Девушка откинула назад пышные локоны и положила руки на стол. Она стала водить пальцем по узору скатерти и стала тихо говорить о том, что с нею было. В течение этой ночи она уже три раза рассказывала все, и если бы им дать десять тысяч ночей, они каждую ночь сидели бы и говорили об этом же самом.
— Мы вышли из дому рано утром, чтобы найти какое- нибудь поле, где можно было бы зарыть убитых нами. Все трое были саксонцы, в синих мундирах с желтыми галунами. Умирая, один из них пожелал, чтобы я вместо детей рожала ужей. Ножи мы спрятали очень далеко, и все следы преступления скрыты.
— Эльза, дочь моя, — сказал пастор, вздыхая, — убивая, ты не думала о нас?
— Не думала, — отвечала она. — На обратном пути мы встретили людей, которые спросили нас, не знаем ли мы что- нибудь об убийстве трех часовых возле здания Центральной тюрьмы? Мы сказали — нет, нет, не знаем! Ветер гудел нам в уши, мосты дрожали под нашими ногами. Когда же пришли в город, был уже найден ложно обвиненный преступник. Друзья мои радовались и спешили уезжать из города, где оставаться было опасно. Они укладывали свои чемоданы, ели сыр и смотрели на часы, боясь опоздать к поезду. Тот, кого мы освободили, убив саксонцев, — целовал мои руки и шею и повторял, как бы в забытьи: «Я всегда знал, что ты всюду пойдешь за мною. Ты бросила для меня отца и мать. Не побоялась стать убийцей». И он подмигивал на меня товарищам: «Умеет любить»! Я стягивала ремнями его мешки и не находила слов.
— Они уехали, — сказал пастор, — вниз по Рейну. А ты осталась.
— В десять часов ты была уже одна, — заметила мать.
— Я стала прибирать комнату и не находила места от запаха крови, который был возле меня. Потом я поцеловала крест и легла спать.
— Христос был недалеко от тебя, — заметил пастор.
— Я разучилась понимать Его.
— Ты поймешь Его, — с верой сказала мать.
На щеках у Эльзы горели два красных пятна, а глаза были сухи и смотрели в одну точку.
— Аминь, — сказал пастор.
— Аминь, — сказала Эльза.
Но разойтись они не могли, и рассвет застал их сидящими за столом, и бледное утреннее солнце с отчаянием поцеловало красные щеки Эльзы.
Но это не все.
Невинно казненный воскрес и, отыскав свою прежнюю одежду, желал увидеть Эльзу. Он хотел сказать ей одно слово, и отыскивал ее годы, неутомимо.
Однажды ночью он подошел к дому пастора и увидел в освещенные окна, что Эльза сидит за столом и водит пальцем по узору скатерти, а родители ее в молчании смотрят на нее.
Он постучался и был впущен в дом. Пастор только что хотел сказать «аминь», когда дверь отворилась и в комнату вошел казненный.
— Здравствуй, Эльза, — сказал он. — Отныне я буду с тобой.
И все трое перекрестились, покорные воле Божьей.
Villa Camille
Иван Лукаш
ЧЕРНООКИЙ ВАМПИР
Дождь бился в пляске дикой. Скакал по острым черепичным крышам. Ветер с разбега бил в дрожащие стекла. Мигали насмешливо тьме — огни запоздалые ночи.
Он в дверь постучал.
В дверь, обитую шубою волка, с шкуркою крысы в углу. Засовы скрипели, засовы ржавые. Голос скрипучий ему кричал. Голос скрипучий, как ржавые засовы:
«Бездомник. Что надо от меня?.. Ты — кто?»
«Ведь, знаешь… Ну, — отворяй же!»
Под сводом, низким, в коридоре, смердящем крысами — толкнул он другую дверь…
У камина, где красным золотом пылали раскаленные угли, в кресле костлявом, сидела старуха. Старуха сидела с лицом посинелым, с губами, горевшими кровью. Кот черный, метая искры, терся о плечи. Спокойно смеялись зеленые глаза. Спина изогнулась.
— Ты ко мне? Зачем?
— Послушай… Послушай, старуха. Ночью вчера я увидел коня у мостов. К нему подошел и вскочил. И понесся. Перед дверью твоей — конь сгинул. Я стукнул к тебе. Ты послушай… Когда вечер бредет по болотам в синем пологе я видел ее. Женщину видел. Каждый вечер в саду моем, на мраморной скамье. Серая женщина, в мехе крысином, с телом змеи уползающей. И глаза ее — черные звезды. Они пьют мою кровь — черные звезды. Я боюсь. Послушай, старуха, — боюсь я!..
Кот фыркнул глумливо. Отошел. Тухли, пылали, золотом красным, угли. Дождь плясал на свинцовых переплетах уснувших окон.
Хохотом — визгом крысиным — старуха смеялась:
«Мой милый, жених мой пришел…»
…В саду вечернем, в синем тумане, сидит на мраморной скамье — женщина в мехе крысином…
Он крикнуть хотел — беззвучно шептал он. Уста старушечьи впилися в белую шею его.
Иван Лукаш
REQUIEM
…Играя синими блестками платья, качается на разбитом электрическом фонаре труп танцовщицы из цирка. Играющие блестки долго горели и гасли над головами толпы, когда труп сбросили с фонаря… Бьются в лабиринте улиц глубокие стоны бегущих. Мгновенно сверкают в темноте дрожащие клинки шпаг и кинжалов… Из подвалов Морба и от кладбищ, где сочится в городские каналы скользко-желтая жижа могил, — выполз и поднялся зверь. И полз он, — волоча липкие шлейфы мокрой шерсти, задевая костистой спиною выступы железных крыш. Подымалось дымным туманом ядовитое дыханье с каналов и оседало холодными каплями на каменных водоемах, у фонтанов и в окнах. Звенели под тяжелой ступней согнутые ажурные решетки. На асфальте тротуаров скользили брызги мозгов.
Темными и скученными стадами бежали люди. У домов с обвислой, как струпья, штукатуркой задыхались сжатые толпой и в бешеных тисках гибли раздавленные дети. Пробивая дорогу, с хрупотом перекусывали горла. И тонули в провалах запутанных улиц.
В арсенале загремели раскаты звенящего взрыва и в навислом небе мелькнули огненно-быстрые руки. Пламя кинуло в тьму острые зыбкие лезвия — зашумел трепещущей пляской пожар…
Сыплясь гремящими кирпичами, рушились фабричные трубы[2]. Огни бриллиантов сверкали в осколках и брызгах лопнувших стекол. Угрюмо свистя, сплывало железо растопленных крыш. А в Морбе капала, как и раньше, ледяная вода из медных кранов и жутко пробегали на мертвенноострых лицах огневые тени.
Кровавоволосые старухи плясали в улицах, вскидывая веером пламенные одежды.
Как гигантские струны, лопались жгуты проводов. И повисали черными змеями в океане огня, — трепетно извиваясь. Стаи диких старух взметали пламенные одежды над расплавленной сталью, в капеллах холодных и домах разврата…
Розовые сладкие женщины исступленно рвали вислые груди, оплеванные поцелуями улиц.
Город ревел. Смертельный ужас хохотал в огненных улицах. Лились разорванные грохоты. В тьме неба, точно клочья пурпуровых знамен, реяли и трепетали шумные взмахи буйного пламени.
Рушились белые колоннады музеев. Плавил огонь стеклянную мозаику изысканных фресок. Сморщенная кожа книг и пергаментов распылялась и мрамор белых изваяний чернел. Паутины трещин рассекали иконные лики и шипели горячие пузырьки, съедая светлые крылья серафимов и алые розы.