— Это я… — изумился художник.
Но последнее слово было сказано не на земле, и в ответ этому слову созвездия дрогнули: «Слава»; а жизнью вызванный к жизни новоявленный мир тихо двинулся вокруг нового солнца.
Ольга Форш
МЕДВЕДЬ ПАНФАМИЛ
Когда Панфамил убежал от своего хозяина, шестилетний Фомка сидел у него на плечах и визжал во все горло от радости. Вышло все совсем так, как он думал. Давно обвыкший, добрый медведь, как всегда при встрече, облизал его щеки красным пламенным языком, и все время, пока Фома, насупив брови и сопя во всю мочь, прилаживал к замку медвежьей цепи украденный ключик, Панфамил на всю комнату чмокал сахар. Потом мальчик вскарабкался медведю на шею, обнял за щеки двумя руками, пришпорил бока крепко пятками и поехал.
Сначала, словно генерал на смотру, важным, медленным шагом по комнатам, потом мелкой, опасливой рысью в ворота и неудержным галопом в неоглядную чащу Чернокутного темного бора. Там Панфамил осторожно стряхнул обомлевшего Фомку, облизал его сверху донизу и стал считать своим собственным медвежонком.
Научил Панфамил Фому лазить на дерево до самого неба. Научил, как выискивать сладкие корни, как выбираться обратно в берлогу по разным приметам из непролазного лесного малинника. Только одно: на двух ногах очень долго стоять не позволял, обижался. То и дело опрокидывал лапой, чтобы, как правильный медвежонок, больше двигался четырьмя.
Хорошо провел Фома лето, куда веселей человечьего: пищи — ешь, сколько хочешь, и все на подбор самой вкусной. Землянику с черникой будто кто-то на всех базарах скупил и в Чернокутный бор разом высыпал. От черники хоть рот и делался черный, как печная труба, а барыни такой нигде в лесу не видать, чтоб приставала к Фоме зубы чистить. И меду на выбор: темный, удушливый, цветов гречихи, или липовый, как густая смола.
Любопытно, что медведь не по книжке, а сам собой, наизусть обо всем ведал.
А поспели орехи — пошла потеха. Стали белки притаскивать их в огромнейших лопухах. Старая ежиха поскрепляла их ежовыми иглами. Только и дела в ореховый сбор Панфамилу: шустрых белок на мохнатой ноге на березу подкидывать, а они к нему сверху обратно на другую ступню нависают. Он их снова… и так разов до ста, все смотря по тому, кто сколько орехов поставит.
Фомка живо нагнал типунов полон рот, — так нащелкался. А медведь испугался, стал язык ему медвежьим салом скорей смазывать. Из своей лапы надавливал.
И вот к осени Фома омедведился. Стал жить с зверями — звериной жизнью. День они все начинали по солнцу, какое бы оно ни влезало на небо из-за дальних пригорков: кутаясь в белые ватные простыни, как из ванны, или ярко- желтое, будто яичный неразбитый желток от неслыханно крупной курицы. С появлением его зоркого глаза на небе каждый зверь навострял уши и слушал.
В тростниках, по макушкам дерев, по глубоким норам, по подземным пластам шел для всех неуклонный приказ Управителя, Доброго Зверя, что кому нужно делать.
Крот-седохвост, который обо всем под землею разведывал, давал честное слово, что Управитель живет в срединном земном огне. Уверял, — чуть было совсем до него не дорылся, да животу так вдруг сделалось жарко, что своего паленого волоса стерпеть не был в силах.
Птицы слышали Управителя сверху и считали, что он свил гнездо себе в облаках.
Звери думали: Управитель говорит из своей неприметной мудреной берлоги.
Но, самое главное, все одинаково понимали: если исполнить приказ Управителя — становится очень весело. О завтрашнем заботиться нечего, он опять утром скажет: значит, остальное время играй.
Панфамил с Фомой вечером шли на большую поляну. Медведь, опрокинувшись на спину, задирал кверху лапы, зайчики на них становились все четверо, а пятый — уж посреди живота. Фома кричал громко: «скок в четыре угла». Зайцы, как барышни косами, хлестали свои спины ушами, летели стремглав с медвежьей ноги на другую, сшибались мордами, путались в Панфамиловых космах. Жуки-олени, выбрав песчаное место, бодались до последней возможности, пока один другого на рога не вздымал. Червеедка-ежиха всю шестерню еженят за собой на луг волочила, дома покормить удосужиться никак не могла.
В последние сумерки перед темной ночью выходили из цветов хорошие запахи, все в зеленых чулках, и водили Фому по туманам. Запахи научали ни о чем ровно не думать, а быть как семечко одуванчика. Фома любил веселиться, а потому легко всему верил… взявшись за руки с хорошими запахами, он, как по спинам волнистых баранов, карабкался по воздушным лестницам. С тяжелых болотных туманов на легкие, надполянные. С надполянных в надлесные.
Если аист еще стоял на ноге, пока аистиха лягушками кормила аистят, он приветливо щелкал Фоме: «Просим милости, загляните в гнездо». Фома ловко прыгал с туманов на верхушку сосны, и по-турецки, под себя вобрав ноги, усаживался в круг прожорливых аистят. Аистиха из любезности и ему предлагала лягушку, но Фома неизменно уступал ее младшему, чем старый аист был очень доволен.
Когда Фома хотел спать, аист выщелкивал сигнал Панфамилу. И где бы ни был медведь, он непременно слыхал. Лез на дерево, вызволял своего омедведыша. На себе приносил загулянку домой, пихал мордой в угол, притыкался к нему мягким боком и спали.
Так и прожили: от ягод к орехам. От орехов к огородному сбору. Дождались гороха, морковок и полосатых арбузов. На пустопорожнем куске за селом чего-чего мужики ни насеяли.
Все бы шло, как по маслу, если бы не зима. Как ударили холода, закручинился Панфамил. У него к зиме сама собой шуба густела, а мальчишка хоть бы пухом оброс. Все по-летнему, как яйцо гладкий, одна кожа пупырится с холоду. В штанишки дует, от них за целое лето одни клочья мотаются… Первая выпала Панфамилу задача, как от холода Фому защитить. Несколько дней беспокоился, терся лбом о березу, припоминал, как одеваются люди. И однажды, уставясь в свою мохнатую шкуру — припомнил. Такая-то ободранная висела у хозяина на стене. Когда за окном наметало сугробы, хозяин снимал с гвоздя шкуру и, обернув на себя мехом внутрь, шел на улицу.
«И все-то у них с обманом, — презрительно думал медведь, — со зверя сдерут, сверху гладким обтянут, и как будто своя…»
Тяжело, медленно ворочал мозгами старик Панфамил, но зато, что поймет, непременно уж сделает. Так и тут: разослал белок за полевыми мышами. Зоркому копчику дал склевать двух глубоко ушедших в заднюю ногу клещей. Даром, что знал — норовит копчик с мясом выхватить. На все решительно шел Панфамил ради мальчика.
В один миг рассмотрел на окраине копчик подходящую пушистую падаль. Волчонка охотники пристрелили. Языками пошли воробьи стрекотать, по приказу медвежьему мышей на работу сгоняли. Мыши огрызли ожерельем вокруг волчью шею, и от глотки до самого низа протянули аккуратно по шкуре дорожку, чтобы медведю сподручнее было ее обдирать. Как только Фома надел шкурку, червеедка-ежиха вмиг ее посередке скрепила молодыми неломкими иглами, что надергала из провинившихся малых ежей.
Теперь от Фомы пошел дух хороший, совершенно лесной, и все звери от малого до великого с ним побратались…
Но чем труднее Панфамилу было разлучаться с Фомой, тем настойчивее торопили его приказания Доброго Зверя: «Нельзя мальчику человечьи слова забывать, отведи его на зиму к людям».
Опустит голову, закручинится старый медведь и пойдет усердней Фому зализывать.
Наконец, с первым снегом, скрепя сердце, решился. Раным-рано, чуть запахи, утомившись ночными гуляньями, вновь полезли в цветы, Панфамил растолкал Фому теплой мордой. Сам нащелкал орехов, чуть не удушил, столько сразу за зубы упихивал. Накормил лучшим медом, а сам не поел. Открыл было рот, чтобы хорошенько куснуть, да из рук соты выронил. И завыл очень жалобно…
И в ответ его вою земля как-то екнула. Добрый Зверь повторил строго-настрого приказание.
Как все звери, понимал и Фома, что Управителя совсем невозможно не слушать. И хоть сразу оно тяжело, а что же поделаешь? Если Управителя не послушать, он говорить каждый день перестанет. А без него узнать очень трудно, что главнее всего надо сделать. Начнешь перебирать: то или это, а играть будет некогда. И видя, как тяжело Панфамилу, Фома первым взял за лапы медведя, поцеловал его крепко-накрепко и повел из берлоги…