И, глядя на него, Мендель с горечью думал о том, что сын его вырастет таким же ограниченным в правах гражданином, каким он был сам. Несмотря на счастье, которое не изменяло Менделю, ему случалось все-таки нарываться на большие неприятности во время своих скитаний с драгоценными камнями по русским городам. Его высылали из нескольких мест в «двадцать четыре часа», и он сохранял на дне сердца горький осадок от этих унижений и насилия над его личностью. А между тем, градоначальник сначала принимал его чуть не с распростертыми объятиями — такой он был представительный, изящный человек и таким светским господином сделался он, с барскими привычками и манерами. Но едва только он показывал паспорт или свою карточку, на которой стояло «Мендель Исакович Херес», как лицо градоначальника внезапно преображалось, — любезный человек становился бульдогом. Мендель поскорее убирался, со своим бриллиантовым магазином в боковом кармане, из негостеприимного города.
Но чаще на пути своем он встречал розы, а не тернии. За ним ухаживали в дворянских усадьбах, и ему строили глазки дочери и жены помещиков. Ему делали комплименты, что он «совсем, совсем не похож на еврея», и он дошел уже до того, что ему неприятно было, когда в нем узнавали еврея прежде, чем он об этом сам скажет.
Мало-помалу приезды его домой стали реже. Выпал такой год, когда он шесть месяцев не был дома.
— Я понимаю тебя, Мендель, — нежно говорила ему жена, со слезами встречая его на пороге, — ты не хочешь меня волновать и поэтому не бываешь дома, можно сказать, по целым годам. Я тебя очень люблю, Мендель. Ты образцовый хозяин и много зарабатываешь денег и даже присылаешь домой столько, что я не могу жаловаться. И когда как- то распространилась сплетня, будто ты хочешь развестись со мной и даже нашел себе другую невесту, я этому не поверила и даже не написала тебе об этом. Я уверена в тебе, как, в себе самой. Я клянусь Богом, — ты никогда не изменишь мне!
— Я согласен никогда не изменять тебе, — со смехом сказал Мендель, — но, кажется, тебе тоже придется принять христианство.
— Как, Мендель, — с ужасом вскрикнула Рива, — ты уже христианин?
— Нет, я еще не христианин, я еще немножко еврей, но ты права, я хотел бы принять христианство. Мне надоело быть в унижении перед разными властями, даже перед городовыми, меня слишком унижает мое бесправие.
— Но разве тебя не будет унижать твоя измена во мнении всех твоих единоплеменников?
— Евреи народ добрый и оправдают меня, а если и проклянут — что же, свет не клином сошелся, и я давно не вращаюсь в еврейском обществе, потому что те богатые евреи, которые покупают у меня товар мой, ничем не отличаются от образованных христиан. Еврейство, христианство, католичество, прочие религии, — все это непонятно, Рива, а если непонятно, то не все ли равно. Мы можем быть очень добрыми христианами!
— Ни за что и никогда, Мендель! — вскричала Рива.
Было это осенью, был праздник Кущей.
Мендель в великолепном костюме и с самым лучшим заграничным зонтиком под мышкой шел по набережной, как вдруг потемнели небеса над морем. Он взглянул и содрогнулся от ужаса. Темное, как ночь, облако висело над зыблющимся морем, на котором раскачивались однопарусные шлюпки, — подобные белокрылым птицам. И облако это имело странное сходство с лицом того незнакомца, который оставил у Менделя алый камень с жемчужной звездой. В облаке светились насмешливые глаза, над ними были проведены высокие брови, наклоненные к переносице, и улыбка змеилась под крючковатым носом. Это было мгновенно; облако быстро переменилось, разорвалось надвое и превратилось в Северную и Южную Америку с Панамским перешейком. А Мендель шел и дрожал. Впрочем, войдя в знакомый дом, он уже преодолел свое смущение.
Дом был христианский, где к Менделю очень хорошо относились. Хозяин дома был либеральный и благодушный отставной чиновник. Он любил посмеяться над евреями и рассказать несколько анекдотов из еврейской жизни, но зла к ним не питал и негодовал на преследования евреев, предсказывая, что в конце концов евреи получат равноправие.
— А я к вам, Яков Семенович, — начал Мендель, — по маленькому делу.
— По какому, Мендель Исакович?
— Как бы вы посмотрели, если бы я принял христианство?
— А мне что же? Принимайте.
— Вам все равно?
— Разумеется, по расчету?
— Да, я нахожу, что выгоднее быть христианином, чем евреем, то есть, я хотел сказать, удобнее. Когда я буду христианином, я могу ехать куда угодно — даже в Екатеринодар.
— Что же, я могу вам посоветовать принять христианство, тем более, что вы вообще не фанатик.
— Нет, я не фанатик; но есть много непонятного, — со вздохом сказал Мендель. — Итак, я могу рассчитывать, что вы будете моим крестным отцом?
— Хорошо, Мендель Исакович, я согласен быть вашим крестным отцом.
— Ну, так позвольте поцеловать вашу руку, папаша.
Полгода, впрочем, еще колебался Мендель Херес, пока не сделался Михаилом Яковлевичем и не надел золотой тельник, который иногда, как будто неумышленно, выскакивал у него из-под крахмальной сорочки. А Рива много слез пролила, но должна была примириться с фактом. Креститься она не пожелала и сына отцу не отдала.
Михаил Яковлевич, бывший Мендель, вторично женился на русской барышне, дочери богатого купца, взял приданое, понравился тестю, стал управлять всеми его делами, железнодорожными подрядами, построил несколько заводов и к сорока годам стал миллионером.
В новой семье он был окружен большой роскошью; ездил каждый год за границу. Никто не узнал бы в ожирелом человеке с пресыщенным лицом и с отвислой губой, вечно окрашенной в сок гаванских сигар, прежнего худенького, юркого и хорошенького Менделя с печальными глазами, влюбленного в Риву и озабоченного предстоящими срочными платежами. Он был счастлив, но иногда вспоминал свой приморский городок, ювелирную лавочку, прекрасную Риву с алыми губами и с пышной грудью и крохотного Аарончика с такими глазами, что, казалось, ребенок постигал все, что было непонятно его родителям; и тоска сжимала его сердце, потому что нельзя забыть прошлого; и все, что позади нас, как бы мы ни убегали от него, догоняет нас и идет рядом с нами и смотрит на нас. Это что-то непонятное, но это так. Память— закон человеческий и, может быть, всей природы. Она помнит прошлое и знает будущее, и от этого так жутко бывает становиться лицом к лицу с природой.
Как-то Михаил Яковлевич собрался ехать в Египет и прикатил в Одессу курьерским поездом. Он сидел на Николаевском бульваре в ожидании парохода и курил гаванскую сигару. Кто-то подсел к нему. Он обернулся и увидел своего незнакомца: те же брови, глаза, насмешливая улыбка, черное пальто и тонкие ноги в башмаках со стальными пряжками; и тот же заграничный зонтик в футляре в виде палки.
Незнакомец пристально посмотрел на Хереса.
Должно быть, Херес сделался белей полотна, потому что незнакомец проникся к нему состраданием и спросил:
— Что с вами?
— Со мной? Ничего! — слабым голосом отвечал Херес.
— Нет, я вижу, вам дурно, — настаивал незнакомец. — Что, вы больны?
— Да, я болен!
— Я вижу, что вы больны, — продолжал незнакомец. — У вас внутренняя болезнь?
— Я страдаю почками, — сказал Херес, — и меня посылают в Египет.
— Вы чересчур много курите сигар и, вероятно, не прочь от хороших напитков, и вообще, любите пожить, — сказал незнакомец, — и это все вредно отразилось на вашем здоровье.
— В сущности, я здоров на вид.
— Да, на вид здоровы, но нехорошо, что располнели. У полных людей часто бывает плохое здоровье… Ну что, лучше стало?
— Да, лучше.
— Мы сейчас потребуем содовой воды, выпейте несколько глотков, — продолжал незнакомец. — Странно, я как будто встречал вас когда-то, — произнес он.
Опять бледность разлилась на лице Хереса, и он сказал:
— Мне самому кажется, что мы встречались, но это было так давно, что вы должны были измениться. Я, да, изменился, но вы — нет — нисколько не изменились, следовательно, — вы другая личность. Вообще много непонятного в этом мире, — заключил он.