— Ты, барон, капитан корабля и распоряжаешься произвольно… Некогда было всего сразу обмозговать! — отвечал Вильгельм.
— То-то же! Наш номер расположен не над помещением на улицу, а над кладовой — над стальной комнатой. На улицу — кабинет директора, равняющийся едва половине нашего номера. Пролом сделан на указанном мною месте, и спустимся мы как раз в кладовую, а кладовая изолирована толстейшими стенами.
Барон низко наклонился над коловоротом, который все вертелся.
— Смотри, ажурная работа, а ни искры света, значит — темно. Итак, не разговаривай. Все предусмотрено, даже сигналы. И сторожей нет. Дирекция давно спит на лаврах безопасности. И что такое сторож? Я еще никогда и никого не усыплял… Но перед исключительными затруднениями, понимаешь, не останавливаюсь.
Баронесса поникла головкой, чувствуя ломоту в локтях, плечах и пальцах.
Барон пилил на виолончели. А Вильгельм выламывал куски цемента; ширилась брешь.
Барон и баронесса не слышали, но Вильгельм слышал — как штукатурка, падая на металлический стол посреди кладовой, извлекала из его доски унылые, тревожные и зовущие на помощь звуки.
Вот он швырнул комком мусора в барона.
— Что?
— Лестницу!
Барон вынул из футляра тонкий шелковый канат, продетый через деревянные шарики, укрепленные на расстоянии аршина друг от друга.
И едва успел барон надеть канат конечной петлей на крюк, предусмотрительно вверченный им в паркет еще вчера, взвешивая все подробности нападения на банк, — как Вильгельм провалился в нижний этаж, и долго поднималась пыль из пролома, коричневая, густая, скрипевшая на зубах.
Слезы побежали по щекам баронессы. Барон затаил дыхание. Он ждал — какой знак подаст Вильгельм, и с каждым ударом сердца уверенность его нарастала, и возвращалось бодрое настроение.
Вильгельм долго не шевелился. Вдруг внизу вспыхнул электрический фонарик, и пепельно-голубоватый свет заколебался в столбе пыли, которая еще носилась над проломом. Барон взял со стола плавильную лампу, лом, другие инструменты и сказал молодой женщине:
— Можешь отдохнуть. Будь достойной подругой и не теряй мужества. А услышишь стук оттуда, — он указал на пролом, — опять и опять тарантеллу. Отдохнем за границей. Может погубить только чудо.
И по канату он нырнул под пол.
Милли была, утонченная натура. Она получила воспитание в знаменитом хоре «Толстой Розы», которая из своего прозвища сделала фамилию и иногда подписывалась «Толстая». У Толстой Розы был в Познани очаровательный замок, где она проводила лето, окруженная прекрасными подрастающими созданиями, которыми она торговала, как торговала бы яблоками и апельсинами, если бы у нее был фруктовый магазин. Певичек всякого рода со слабенькими голосами, но со смазливыми мордочками и с гибким телом, она поставляла во все увеселительные сады и театры мира и нажила не один миллион. Теперь она оставила ремесло своей молодости, вышла замуж за нью-йоркского банкира, дела которого требовали поправки, ведет честную буржуазную жизнь, и бриллианты в ее ушах считаются самой чистой розово-красной воды, какая только известна ювелирам. Прежние враги и завистники Толстой Розы, и даже барон, уверяют, что этот розово-красный отблеск знаменует собой кровь девушек, которых воспитывала Толстая Роза. Впрочем, барон относился к Толстой Розе с уважением и на Новый год посылал ей открытку. А Толстая Роза в прошлом году с материнской нежностью встретила в Биаррице Милли, хотя ничего не подарила ей.
Милли когда-то была оценена в крупную сумму, и на ее манеры было обращено особое внимание; и оттого она так в совершенстве умела играть тарантеллу. Еще она могла петь шансонетку: «Par ci, par lâ — et voila»[20]. Если бы она осталась одна на свете, шансонетка прокормила бы ее: ничто не может быть пикантнее и вместе с тем наивнее. Бывший персидский шах восхищался ею подряд два года в Одессе.
Одним словом, нервы Милли не выдержали и, когда барон исчез, а она, подойдя, к шторе и приподняв ее, увидела, что на перекрестке стоит не один городовой — их было трое, и все они отдавали честь подошедшему офицеру — она потеряла сознание, упала в кресло и уронила головку на мраморный подоконник.
Прошла вечность..
— Милли! — окликнул баронессу знакомый голос.
Она увидела над собой запыленное лицо барона.
— Полиция! — произнесла она с ужасом.
— Где?
Молодая женщина с тоской посмотрела на перекресток. Помощника пристава и двух городовых уже не было. Стоял по-прежнему, как монумент, постовой городовой, только пониже ростом.
— Вольдемар, Боже мой, бежим!
— «Бежим, спешим!» — передразнил барон. — Ты, ангел мой, с ума сходишь. Меньше всего ожидал я от тебя… Хороша подруга, которая, как, свинец, тянет ко дну. Мне крылья нужны. Полно, — девчонка, успокойся! Смотри, как рассветает. Сыграй-ка что-нибудь безумно бравурное.
— Когда я тебя вижу — перестаю бояться, — с бледной улыбкой покорно сказала Милли и пересела к роялю.
А барон нагнулся к ее маленькому ушку и сказал:
— Сейчас будем вскрывать сардинки.
— Все, как во сне, — проговорила она и бросила руки на клавиши.
— Крепись же, — сказал он и снова прыгнул в пролом.
Вильгельм Громиловский, острый профиль которого озарен был белым светом плавильной лампы, заряженной электричеством, держал асбестовый рожок в руке, и пламя, выдуваемое с силой, широким языком лизало дверку несгораемого шкафа. Сталь из красной становилась голубоватой, лишь местами покрытой пунцовыми пятнами.
Барон взглянул на дверку, потер руки.
— Созрело!
Взял трехгранку, нажал на раскаленную сталь острием и ударил молотом. Трехгранка вошла в стальную броню, как нож в масло. Уперев трехгранку на железную подстановку, так что образовался рычаг с длинным и коротким плечом, барон быстро взрезал броню, и она свернулась в местах разреза и покоробилась, как жесть.
— На наше счастье, ужасно прескверно делают на заводах все эти несгораемые вещи, — насмешливо заметил барон. — Потуши лампу. Мошенники! А деньги лупят настоящие!
Дверка распахнулась.
— Поджарь, — сказал барон, — еще вон ту коробку. Может быть, только документы. Но спрос не беда.
Он вынул из отделений шкафа толстую пачку английских, французских, немецких и русских банковых билетов и рассовал их по карманам.
— И ты! — крикнул он. — Половина твоя!
Вильгельм почувствовал тяжесть за пазухой своей мокрой от пота и черной от пыли сорочки и усерднее приналег на другой шкаф.
Пламенный язык с шипением лизал бронированную сталь.
Шкаф оказался тоже с деньгами. Барон ощупал карманы и вздувшуюся грудь, посмотрел на вздувшуюся грудь Вильгельма, на часы, на секунду задумался и сказал:
— Голконду сразу не заберешь, да и чутье не обманывает: в остальных ящиках и тайниках должны быть бриллианты, именные билеты и прочие подозрительные ценности.
— Подозрительные?
— Потому что опасные… они имеют приметы, а вынимать камни — не стоит игра свеч.
— Ступай, а я останусь, — с жадно засверкавшими глазами сказал Вильгельм.
— Застрелю, — со свирепой улыбкой сказал барон.
— Боишься, что застряну?
— Наверняка.
Вильгельм пожал плечами и опустил руки.
— Твой слуга.
Барон поднялся по канату первым, за ним — Вильгельм.
При свете электрических ламп и яркой утренней зари, лившей свои лучи из-под полуопущенной шторы огромного окна, странный вид являла собою комната. Груды мусора, на всем пыль — и серая, как тень, Милли, в изнеможении бившая по клавишам окоченевшими пальчиками.
Барон кивнул ей.
— Брось. Подкрепимся. Уложи свои вещицы. Три часа, а в банк приходят — в девять, положим, в восемь. Вильгельм, мусор убрать.
— Куда?
— Под кровать, а часть — нидер[21]. Ну, и вычистить ковер щеткой и заплату пришпилить обратно — кнопками… С восьмичасовым поездом будем уже далеко. Поверь, если я ездил вчера в Сестрорецк, то тоже недаром, не только ради тех причин, о которых я тебе, Вильгельм, поведал. Все уже было решено и, если бы я не встретил тебя, я сделал бы один. И, может быть, было бы лучше: дележки не было бы! — засмеялся барон. — Силен во мне товарищ. За Выборгом запутаем след. Вчера из Сестрорецка уже выехал приблизительно похожий на меня и с такой же спутницей — только она под вуалью — барон Вольдемар Игельштром. Сыскная погоня помчится и, руководствуясь банальной психологией, сделает угонку в сторону за этой четой, а мы докатим до Або, сядем на пароход и — в Стокгольм, и в Копенгаген… Дружески расстанемся, Вильгельм, и, если вновь появимся в Петербурге, то уже в другом одеянии и под другими знаками.