— Здравствуйте, Александр Гаврилович, — кланялся Девочкин.
— Здравствуй, Порфиша, — отвечал Сторукин и впускал секретаря в квартиру.
— Холодненько сегодня.
— Морозец!
— Согрей-ка чайку! — предлагал Сторукин.
Немедленно согревал на спиртовой камфорке синий чайник исполнительный Девочкин и первый стакан наливал себе. Давно уже не боялся Сторукин Девочкина, но вошло в обычай: второй и последующий стаканы пил Сторукин, а Девочкин от повторения отказывался, он не прикасался даже к колбасе и к вобле; он был сама умеренность.
Все нравилось Сторукину в Девочкине, даже то, что на вид он казался мальчиком. Есть такие мальчики, страдающие собачьей старостью; не растет ни бороды, ни усов, а вокруг глаз и на лбу морщины, и ни кровинки в лице. Впрочем, сеялись темные усики на верхней губе Девочкина, и он умел закручивать их и смазывать, чтобы лучше держались кончики, смолистой помадой.
Ежедневно видались и друг друга не знали ни Сторукин, ни Девочкин, но чем дальше, тем прилежнее друг о друге думали.
То, что стал думать о Сторукине Девочкин, пришло ему в голову еще с первого вечера, когда он сделался его домашним секретарем за пятнадцать рублей в месяц. А то, чем занята мысль Сторукина о Девочкине, зародилась в нем в последнее время, когда он переходил улицу, был сбит с ног мотором и только чуду был обязан тем, что отделался легкими ушибами: Господь спас.
Дня четыре не выходил Сторукин из дома и соскучился по картинам. Поздней ночью не спалось, жутко стало ему от бессонницы. Ноги млели, но он мог ходить. Он встал и с керосиновой лампой в руке вошел в залу, набитую картинами по обеим сторонам; они были сложены, как «дрова». Тускло блестели золотые рамы; паутина и пыль, как серый бархат, покрывали ребра рам и картин. Рядом с залой еще были две комнаты поменьше, тоже набитые картинами; и такой же толстый серый бархат лежал на них. Он вытащил наугад одну из картин и не мог разобрать, «Старуха» ли это Рембрандта или «Грозовая ночь» Сальватора Розы[22]. Когда он задвинул назад картину, раздался писк: он потревожил мышиное гнездо. Жуткое чувство стало тяжелее; и вдруг он совершенно ясно увидел перед собой бледное лицо Девочкина, с его собачьей старостью и вверх закрученными, чуть заметными усиками. На мгновение появилось оно и исчезло. Александр Гаврилович махнул рукой на картины и поторопился вернуться в постель, а мысль о Девочкине не покидала его.
Два месяца таил он ее. Ложился спать, вставал, варил манную кашу, выколачивал из квартирантов плату, тащился на рынок, а сердце шептало: «Девочкин, Девочкин». И угрюмо сдвигались над переносицей его белые брови, и из-под них озабоченно смотрели на неопределенные и, может быть, страшные дали свинцовые глаза Александра Гавриловича.
Был осенний вечер. Сторукин медленно поднимался по ступенькам своей крутой лестницы, останавливался на каждой площадке и ждал, что увидит Девочкина. Скудно светило электричество, но все же нельзя было проглядеть Девочкина, несмотря на всю его тщедушную и призрачную серость; на последней площадке тоже его не было. Пришел к себе Сторукин и рассердился.
Раздался звонок. Пуще рассердился старик.
— Кто?
— Телеграмма?
Сторукин приотворил дверь на цепочке, расписался и запер снова на замок. Телеграмма была от Девочкина: «Заболел». Сторукин прошелся по кабинету удовлетворенный. Обрадовался, что болезнь помешала секретарю прийти, а не что-нибудь другое. И вдруг зашевелилось в сердце что-то, чего он давно не испытывал. Он завернул сахар и чай в бумажку, спустился на улицу, купил булок в кондитерской и пошел в «меблирашки», где жил недалеко от него — он знал его адрес — Порфирий Калистратович. «Ой, не застану дома», — сомневался он Но Девочкин лежал в постели бледный и призрачный. Каморка у него была крохотная, около отхожего места. Едва-едва мигала лампочка на некрашеном столике, на стене висела, тщательно заколотая в простыню, пара, в которой являлся на службу Порфирий Калистратович; в головах была прибита фольговая иконка, под нею карточка.
— Доктор был? — сурово спросил Сторукин.
— А я без медицины, я так отлежусь, — пропищал Девочкин. — Бесконечно благодарен вам за внимание-с.
— Что у тебя, Порфиша?
— Маленький жар, Александр Гаврилович.
— Действительно, жар; смотри-ка, не тиф ли?
— Помилуйте, от волнения-с.
— Чем же ты так взволновался? — удивился Сторукин.
— А от житейских размышлений, — отвечал Девочкин, и глаза его странно блестели.
Сторукин сел на единственный стул, взял со стола финский нож и стал им играть.
Глаза Девочкина беспокойно-болезненно остановились на ноже.
— Мне сегодня исполнилось сорок лет, Александр Гаврилович.
— Ну, так что же?
— Больше ничего-с, — с тоской произнес Девочкин.
— Я тебе принес тут кое-чего, — сказал, вставая, Александр Гаврилович, — может, тебе денег оставить немного? Ась?
— Помилуйте, свое жалованье я забрал-с.
— Сочтемся.
— Не могу, Александр Гаврилович; совесть не разрешает, а иначе, я, положительно, расплачусь.
— Эх ты какой, право! — сказал Сторукин, и рука его, уже опущенная в карман, оскудела. — Ну, как знаешь… А я, кстати, пришел за прошениями.
— Они переписаны, Александр Гаврилович, в портфеле находятся.
Александр Гаврилович сам достал из портфеля бумаги, сложил их и опустил в боковой карман.
— Скореича, Порфиша, выздоравливай.
Порфиша рассыпался на постели мелким бесом. Совсем погас от счастья. Но когда Сторукин ушел, тяжело передвигая ноги и не оглядываясь, Девочкин схватил финский нож и крепко сжал его в руке.
Нож от давнего употребления уже приобрел отполированность благородного металла, а куплен он был на другой день после первого вечера занятий у Александра Гавриловича. И та неотвязная мысль, которая грызла Девочкина в его одинокие часы и бесконечные бессонницы, поселилась с этим ножом в каморке близ отхожего места. Она не покидала его, когда Девочкин резал ножом гнусную углицкую колбасу, когда он спарывал им старые нитки на местах оборвавшихся пуговиц, когда чинил карандаши и, в особенности, когда точил его о брусочек, найденный им под воротами дома Сторукина. Состарилась сталь ножа, и состарилась мысль; но острей стал нож, чем был, и угрюмее и мрачней стала мысль.
Порфирий Калистратович почувствовал себя хорошо уже к вечеру на другой день. Он тщательно приоделся, пристегнул бумажный воротничок и собрался к Сторукину. Дошел до выходных дверей меблированных комнат, и ему показалось, будто его кто-то зовет. Он остановился и вспомнил: забыл захватить с собой финский нож. Он взял его, надел на него порыжелый кожаный чехольчик и сунул в карман брюк.
Какой-то странной жизнью жил этот нож. Показалось Девочкину, что от ножа распространяется на него озноб. В сумраке на углу Гороховой и Садовой он увидел молодое лицо с дугообразными бровями и детскими глазами корсетницы Фени. Со старшей сестрой она жила в его «меблирашках». Она улыбнулась ему.
— Дайте двугривенный! — сказала она.
— Нет, Феня, не богат.
— А когда вы будете богаты?
— Вдруг разбогатею, — сказал он.
— Но неужели же нет двугривенного?
— Принцип.
— Какой принцип? — со смехом спросила Феня.
И быстро рассталась с кавалером, который отказал в двугривенном.
— Ты хорошо поступил, — сказал ему нож, — ты очень хорошо поступил, ты должен закалить себя, быть твердым, как я. Но ты напрасно проболтался о богатстве, еще неизвестно. Не надо поддаваться чарам мечтаний.
Девочкин опустил в карман руку и ладонью согрел нож.
— Мой единственный друг!
— Сегодня я особенно остер, — сказал нож.
22
…