— Ах, Карнович! — сделала очаровательную гримаску Эльвира Михайловна. — О да! Он носится с вариацией расиновской «Федры».
— Расин?! «Федра»?! — ужаснулся я, почему-то сразу вспомнив рассказы одного ветхозаветного старожила, который видал еще Екатерину Семенову в этой роли и доводил до истерического хохота всех желающих (и нежелающих!) слушать своими попытками изобразить ее в особенно патетических монологах.
— Да, вы не напрасно испугались, — вздохнула Эльвира Михайловна. — Правда, это весьма осовремененная версия «Федры» — она так и называется: «Новая Федра» — и, противу классике, зеркально отраженная, если так можно выразиться. Я имею в виду, что наш драматург изобразил Федру непреклонной и добродетельной супругой Тезея, ну а Ипполит, напротив, всячески домогается ее, а потом, не добившись своего, клевещет на нее — и погибает, проклятый Тезеем.
— Это весьма смело, — только и смог выговорить я, удивляясь, почему Эльвира Михайловна так покраснела. И вдруг я понял…
В образе неумолимой, добродетельной Федры Карнович изобразил ее прекрасное и неумолимое превосходительство, а в образе Ипполита — себя, влюбленного в нее!
По выражению моего сконфуженного лица Эльвира Михайловна поняла, что я все угадал, и с трудом удержалась от смеха.
— Сами понимаете, — сказала она с шутливой серьезностью, — что ничего подобного я допустить на сцену не могу. Конечно, моему мужу — а он весьма умен и прозорлив! — будет приятно узнать, что Федра любит немолодого Тезея, однако сознавать, что вокруг ее юбок, вернее, столы и инститы [1], безнаказанно увивается какой-то бесстыжий Ипполит, ему вряд ли будет приятно. За себя Федра не боится, зато участь Ипполита может быть печальной. Тезей, видите ли, покровительствует ссыльным… о, разумеется, не политическим… — в голосе Эльвиры Михайловны прозвучала брезгливость, — тем, кто слегка порастратился на казенный счет или впал еще в какие-то незначительные должностные грешки. Он устраивает их здесь на тепленькие местечки, скажем, Карновичу весьма уютно в роли заведующего канцелярией. И если у него недостает ума самому позаботиться о себе, мне приходится печься о том, чтобы Тезей не лишился хорошего работника лишь потому, что тот чрезмерно много о себе вообразил.
Я слушал Эльвиру Михайловну, восторгаясь ее насмешливым умом, ее очаровательной речью, столь не похожей на речь известных мне светских дам, — и в то же время прощался с последней надеждой привлечь ее внимание. Ах… не дай бог «чрезмерно о себе вообразить» — лишусь не только работы, но и ее общества!
Стыдясь, что не смогу скрыть волнения, я подошел в окну и уставился в парк, делая вид, будто некий шум, раздавшийся внизу, привлек мое внимание. К моему изумлению, там в самом деле происходило нечто странное. Из полосатой будки часового (такая будка стояла у ворот губернаторского парка) выскочил охранник с ружьем наперевес и преградил путь женщине в большом клетчатом платке, покрывающем ее чуть ли не до пят.
Она пыталась пройти, она показывала на дом, но солдат качал головой и норовил отогнать ее подальше.
— Что там происходит? Куда вы смотрите? — спросила Эльвира Михайловна, подходя ко мне и касаясь моего плеча пышным рукавом своего платья. Сладостный аромат коснулся моего обоняния… словно в тумане, смотрел я, как женщина внизу подняла голову и с мольбой уставилась на окна верхних этажей губернаторского дома, на то окно, за которым стояли мы с прекрасной и недосягаемой «Федрой»…
«Да ведь я видел эту самую девушку вчера в гостинице!» — мелькнула — нет, вяло, полусонно проплыла в моей голове мысль.
— Чего она хочет? — удивилась Эльвира Михайловна. — А ну-ка, отворите окно, господин Северный, я спрошу.
— Умоляю, называйте меня Никитою… Львовичем… — едва выговорил я, понимая, что ничего так не желал бы, как услышать свое имя из этих прелестных уст.
— Конечно, конечно, — уступчиво проговорила она, — да раскройте же окно!
Я схватился дрожащими руками за створки, однако они были накрепко законопачены и заклеены вощеной бумагою для тепла.
— Ах, не стоит, — разочарованно вздохнула Эльвира Михайловна. — Поздно, она уже убежала. Интересно, чего ей было нужно?
— Вам это и правда интересно? — спросил я с нежностью, пораженный ее великодушием по отношению к неизвестной девушке.
— Вы же должны понимать, — сказала она тоном капризного ребенка, — что жизнь наша здесь удивительно однообразна, поэтому радуешься самомалейшему развлечению.
Развлечению? Я вспомнил, с каким отчаянием рыдала вчера эта девушка, как только что рвалась в губернаторский дом, как отгонял ее ружьем солдат… ах, бедняжка мечтала получить помощь у женщины, для которой она и ее беды — всего лишь развлечение!
Итак, Эльвира Михайловна с ее равнодушием к живым людям и самозабвенной любовью к театру была совершенно такой же, как все виденные мною прежде высокопоставленные дамы, которые искали на сцене чужих, выдуманных страданий, потому что сами жили не страдая…
Сердце мое дало изрядную трещину. И Эльвира Михайловна, которая, как я потом узнал, обладала непостижимой чувствительностью, мгновенно почувствовала перемену в моем настроении. Она отошла от меня и официальным тоном сказала:
— А теперь, господин Северный, давайте поговорим о первом спектакле, который вы будете ставить. Мне бы хотелось, чтобы это было «Горе от ума» господина Грибоедова. Первая репетиция состоится завтра. Все актеры мною будут оповещены. Вы должны будете представить ваш план постановки.
— Слушаюсь, ваше превосходительство, — отчеканил я.
Наши дни
Алёна слетела по лестнице, распахнула дверь на улицу — и, суматошно оглядевшись, увидела метрах в двадцати приметную куртку. Однако ее обладатель удалялся весьма проворно. Алёна уже открыла было рот, чтобы закричать что было сил: «Данила!» — однако вовремя спохватилась, что имени его ей знать вроде бы неоткуда. Если парень заметил ее в магазине — а редко кто не замечал Алёну Дмитриеву, тем паче особи противоположного пола! — то запросто может догадаться, что дамочка подслушала его довольно-таки криминальный разговор. И тогда… читывали, читывали мы детективы, слава богу, в курсе, что происходит с теми, кто слишком много знал! Ни в какие опасные дела мешаться у Алёны охоты совершенно не было. Так что кричать она не стала, а молча кинулась догонять Данилу со всех ног, поскольку он уже подходил к перекрестку улиц Белинского и Ижорской, а на светофоре догорал красный. Время зеленого света здесь истекало очень быстро, а потом по Белинке вновь устремлялся ревущий поток. Вот перейдет Данила на ту сторону — и поминай как звали! Поэтому Алёна прибавила скорость. Однако она забыла о коварстве снега, скрывавшего нечищеные тротуары. И, понятное дело, поскользнулась, и, понятное дело, так и поехала-поехала-поехала, силясь сохранить свой эквилибр, как сказали бы французы, но этот самый эквилибр — штука весьма непостоянная и неуловимая, потерять его легко, а поймать ох как трудно… Вот и Алёна его потеряла — и упала бы непременно, когда б не налетела на пахнущую скипидаром спину Данилы.
Толчок был так силен, что парень пошатнулся и… и, видимо, тоже ступил на лед, потому что и его эквилибр оказался утрачен. В попытках поймать его Данила сделал странный кульбит, однако напрасно: все же грянулся в сугроб. Сбившая же его Алёна неведомым образом удержалась на ногах.
— Мать честная, — зло сказал Данила, глядя на нее снизу вверх, — держаться на ногах нужно!
Алёна удивилась такой самокритичности и сочувственно пожала плечами:
— Да с кем не бывает!
— Ничего себе, — сердито проговорил Данила, не без труда поднимаясь. — Да вы на меня налетели, как танк! Хоть бы извинилась!
В принципе он был прав, однако писательница Дмитриева — дама довольно злопамятная и ехидная, поэтому не преминула показать норов и с самым невинным видом ляпнула:
— Вообще-то я с вас беру пример.
Данила зыркнул удивленно:
— Это в каком же смысле?
Ничего себе! Так он даже не заметил, как недавно сбил в снег женщину, и не просто женщину, а даму, можно сказать, и не просто даму, а красавицу, писательницу, детективщицу, распутывательницу и запутывательницу… ну и все такое! Немудрено, что Алёна обиделась и обиду свою скрывать не стала: