Савонарола! "Этот монах любит тебя, любит по-своему..." - слышит Микеланджело. По лестнице Палаццо-Веккьо! Мне двадцать лет... Я уж не буду зависеть только от этого Лоренцо Пополано... Опять новые знакомства, новая работа, мои мечты, большая, огромная работа... Нет, не отступлю! Одержу победу над всем, что есть во мне и вокруг меня нечистого и смутного! "Искусство - строгий устав... - вдруг слышу я старческий голос Бертольдо, ты должен всегда носить этот устав с собой, в нем - торжественные обеты смиренья, чистоты и бедности, и бог, дарователь устава, сурово карает тех, кто..." Почему это вдруг прозвучало как раз сейчас? Неотступный голос! Многие подымались и проповедовали о конце света. Они проповедовали, а я творил. Они исчезли, а созданное мной осталось... Мечты мои! Моя работа! Вера и горечь, боль и камень... А теперь другой голос: "Ты - больше добыча дьявола, чем мы, Микеланьоло, много еще прольется крови!.." Заглушить эти голоса! Почему они так назойливы? По лестнице Палаццо-Веккьо! Мне двадцать лет! Отец мой всходил туда под резкий рокот труб... Снова голоса. И он усиленно ловит слова Макиавелли.
- Савонароле этой болезни не вылечить, - слышит он ясный, внятный голос Никколо. - Наоборот, он еще усилит лихорадку... Мне от этого всего становится грустно до отчаянья. Если бы те, у кого власть в руках, знали то, что знаю я, шлепающий здесь по лужам красильного отстоя, голодный, грязный, пребывающий в неизвестности. Понимаешь, маэстро Сангалло, понимаешь: империя! Старая, славная Римская империя, величайшая государственная идея, какую знал когда-либо мир! Империя! Но кто? Я всякий раз чудовищно ошибался в каждом и всякий раз вовремя осторожно отходил в сторону, при первом признаке их слабости, говорящем: опять не тот. Ни один из них. Один только...
- Кто? - проворчал Сангалло, которому эта тема, видимо, наскучила...
- Государь... - тихо, но пылко ответил Макиавелли. - Государь, добродетель которого целиком в его воле. Что хорошего и дурного в жизни народов? Можешь ты теперь на это ответить? Много дурного впоследствии оказалось добром, и не одно хорошее лекарство было слишком сильным - народ не выдержал. Воля правителя, деятельная, идущая твердо и неколебимо за высочайшей идеей государственной мощи, разум выше чувства, цель выше жизни. Да, государь. Я жду его и буду ему служить. И он придет, придет вопреки всем доминиканцам и папам! И с этим жалким, мечущимся человеческим стадом не справится никто, кроме этого государя, подлинного государя. А уж если не государь, так только...
- Кто, Никколо?
Голос Макиавелли вдруг как-то высох, погас. Вся его горячность, звучность, блеск неожиданно остыли, потухли. Взгляд забегал вокруг, словно поспешно ища опоры. Легкая, летучая улыбка исчезла. Тихим, беззвучным голосом он прошептал:
- Тогда только... судьба!
Они пришли.
Трактир был славный, у самых ворот. Здесь можно было пить без помехи, никто завтра не будет рассказывать по всему городу, что они пили, здорово пили, пили в сумерки страстной пятницы, никто не будет разносить этого, у Макиавелли всегда есть в запасе такие славные местечки, и он с удовольствием выслушал одобрение из уст Сангалло. Они были там не одни. Целый купеческий караван, уже готовый тронуться в путь, еще допивал посошок. Животные, навьюченные либо запряженные в высокие узкие телеги, ждали. Но челядь еще лежала под открытым небом, перед трактиром на траве, приканчивая содержимое больших кувшинов. Два купца, важные, бородатые, владельцы товаров и всего каравана, сидели в самом трактире среди нескольких вооруженных, нанятых в качестве конвоя. Сангалло сразу взбаламутил весь трактир. Он болтал, пил, бранился, заполонил собой все помещение, стучал, посылал к черту, шумно со всеми братался и в конце концов пригласил к себе за стол обоих купцов, глядевших на его суетню, широко раскрыв глаза. Они беседовали между собой о политике и продолжали этот разговор, когда подсели, даже Макиавелли, падкий до новостей, быстро пил и жадно слушал.
А эти двое, важные, бородатые, вели речь о великом сражении между французами и войсками лиги, разыгравшемся у Форново на реке Тахо и закончившемся поражением французов после великой сечи. Сам Карл, бившийся с великим мужеством, погиб бы, если б его бастард, принц Бурбонский, не кинулся на меч, направленный в грудь короля. Французы были бы разгромлены полностью, да венецианские солдаты посреди битвы вдруг кинулись на французские обозы. На чем только не стараются нагреть руки венецианцы! Так что боевой порядок оказался нарушенным, и остаток французской армады под командованием Тривульция отступил к Асти, а потом к Генуе. Но какая досталась лиге добыча! Двадцать тысяч мулов, навьюченных сокровищами искусства, и все имущество короля, и его золотые шлемы, чеканные, как у Карла Великого, и его парадные мечи, печати, переносный алтарь, полный реликвий, среди них - часть святого древа, терн от святого венца, кусок плаща пречистой девы, кость святого Дионисия, барона французского, и много других!
- И тот мул! - засмеялся бородач, махнув руками, так что взметнулись рукава. - Тот мул под балдахином!
Дело в том, что был захвачен также мул, везший под балдахином портреты всех итальянских красавиц, осчастлививших короля, портреты, не скрывающие ничего, милый триумф amoris короля - из Турина, Милана, Рима, Неаполя, Пизы, Флоренции, - немало мужей были бы этим изумлены и озадачены.
Сангалло велел принести еще вина, чтоб выпить в честь мула под балдахином, - и пил, колотил кулаками по столу, хохотал до упаду.
- Мы из Болоньи и возвращаемся туда, - сказали купцы.