Выбрать главу

Руки у папы стали горькими, он почувствовал желчь даже в жилах и поспешно взял ларчик с мощами, чтоб не хватил удар. По всей Италии расползлась чума, и здесь пахнет мертвечиной. Все гниет. Нет, наверно, ни одной крепости, где бы осужденные не срывали от голода свое собственное мясо с рук - от локтя до кисти, с шестов над бойницами прямо в речные волны падают части тел повешенных. Нет, наверно, города, чьи стены не были бы увенчаны страшным венком из человеческих тел. Джованни Мария когда-то приказал зарубить во дворе своего дворца двести человек. Как далеко позади оставил его теперь старый герцог Эрколе, по приказу которого в окнах дворца Делла-Раджоне их качается двести, да по стенам пятьсот! Сикст зажмурился при виде этих пятисот повешенных, и тут ему пришло в голову: только во Флоренции - нет, в одной только Флоренции нет повешенных, - да, только Медичи не вешает...

Сколько народу было удавлено в Болонье, в Неаполе, в Римини и в Перуджии! Только во Флоренции нет повешенных...

Он с трудом встал и перешел комнату. Скоро зазвонят к "Ангелюс" 1, а он еще не додумал своих мыслей. Почему во Флоренции нет повешенных? Нелепый город, - в нем ничего не изменилось с тех пор, как Данте сравнил флорентийскую политику со стонами больного, который, лежа на лужайке, ворочается от боли с боку на бок. И все-таки Медичи правит без цепей, без виселичной перекладины, и правит сильной рукой. Почему он не вешает? Почему никогда не вешает? Какая была бы радость получить известие, что на окнах дворца флорентийской Синьории тоже висят люди с ладонями, вывернутыми от бедер кнаружи...

1 "Ангел господень" (лат.) - католическая молитва, читаемая утром, в полдень и вечером.

Лоренцо Медичи - мой вечный, упорный враг. А союзники мои кто? Папа невольно закрыл лицо руками. Имена, которые он только что перебрал в памяти, теперь настойчиво просились на язык. Никто в Италии больше не верит в естественную смерть какого-нибудь вельможи. Грызутся, как голодные псы, союзники мои...

А тут еще ереси. Всюду ереси и страшное кощунство, как будто вернулись времена Тиберто Брандолино, Никколо да Верона или какого-нибудь Брачча да Монтоне, которого один вид духовной особы приводил в такую ярость, что острие его кинжала тупилось только о кости священников. Ереси. Они буйно разрослись повсюду. Даже в Романии, на папской территории. Еретики - уже и в римской Кампанье - учат, будто настоящий папа узнается лишь по апостольской бедности, супостаты окаянные!

А в Риме? Чем я огражден от заговора, подобного тому, который сверг Павла Второго? А Пий? Разве случайно он все свое правление прожил где угодно, только не в Риме! Колонна, Савелли, Орсини, Кроче делла Валла затевают сражения на всех улицах и площадях. Рим постоянно залит кровью. Могу ли я, Сикст, наместник Христов, править одной силой духовного слова, если вынужден все время думать о бегстве за подъемные мосты замка Святого Ангела? И жестокое зрелище открывается из его бойниц: я вижу вокруг четырехгранные башни своих врагов, их дворцы, их орудия и войска! Каждый норовит меня проглотить, я воюю со всеми, несу меч к воротам их городов, а если перестану это делать, они объединятся и сокрушат меня. По их мнению, все на свете имеет значение, кроме тиары, которую они не ставят ни во что: она для них только предмет вражды и ненависти.

Отлучения! Интердикты? Я на это не скупился. Встал во всей мощи своей и обрушил гнев свой на стены их. Приказал - и были сломаны свечи во всех венецианских храмах, священники в черных рясах поднялись на кафедры, чтобы метнуть оттуда камень во знаменье гнева моего, камень - откуда прежде изливалась на людей благодать слова божия. Повелел - и смолкли колокола, закрылись крещальни и кладбища. Говорят, плач святых в пустых церквах носился над вероломным городом, полным некрещеных и непогребенных, алтари которого опустели и дарохранительницы стояли открытые, ненужные, праздные, без антиминса и светильников... Проклятый город надо было вырвать из трясины либо поставить на колени и принудить к жгучему покаянию. И вдруг через неделю по Венеции стали водить осла, на смех привязав ему к шее мои буллы... Они ждут не дождутся моей смерти, венецианцы эти! Как только узнают, что я умер, так, конечно, устроят пышный карнавал, будут радоваться и плясать, как радовались и плясали после смерти Павла Второго...

Пресвятая дева Мария, преклоняю колена перед твоим образом, который я привез из Падуи, и рыдаю. Может быть, лучше, когда папа плачет, чем когда он грозит. Зачем не решился я навсегда остаться в Генуе... Вспоминаю о ней, как это умеет только старик. Генуя, моя Генуя, солнечная ракушка, раковинка, вечером пурпурная!

И тишина моей францисканской кельи, окно, открытое в утренний сад, полный почек, где искристые белые тропинки разбросаны, словно солнечные лучи в траве, тропинки, по которым я буду ходить в размышлениях, когда отслужу раннюю мессу и начну опять готовить одну из своих проповедей, привлекающих народ издалека. Да, у меня тогда не было ни малейшего представления о том, что я, францисканский проповедник Франческо делла Ровере, приду по этим белым проповедническим тропинкам сюда...

Пресвятая дева Мария, я поставил тебе в Риме два новых храма и пригласил маэстро Мантенью из Мантуи и Мелоццо из Форли, чтоб они искусно и благоговейно написали лик твой для нашего алтаря. Наперекор стольким знатокам Священного писания я верю в твое непорочное зачатие, ученейшие споры моих теологов не истребят во мне этой веры, и я поставлю в честь и славу непорочного рождения твоего красивую часовню, учрежу мессу и особые священнические часы. Ныне услышь меня! Я установил праздник введения твоего во храм. Ныне услышь меня! Ныне прибегаю к тебе в страстях своих, а ты знаешь, как их много, ибо поставил меня бог правителем над народом ненавистным, надменным и развратным. И нет никого, кто бы мне помог. Вот, вечер римский...