А мы вернемся в аудиторию. Огромные сводчатые потолки с невероятно красивыми готическими арками темно-серого строгого цвета. Узкие окна из обесцвеченного витражного стекла, высотой своею стремящиеся к пикам арок. Серые стены, которые словно закрывались черными коваными решетками. Мраморный пол, безупречно чистый. Полчища полок с учебной литературой. Большинство из представленных фолиантов были рукописными. Учитель их тщательно отбирал в начале, после и перечитывал, игнорируя тот факт, что наработки Гуттенберга уже давно захватили книжный мир, и существовали печатные их аналоги. На ближней к учителю стене высился стеллаж со склянками, банками, колбами и пробирками. В этих сосудах из прекрасного стекла находились крайне любопытные жидкости, для описания которых мне, вероятно, не хватит материалов. В продолговатых закупоренных банках находились не менее интересные вещи, например бычьи глаза, которые не были заменены на человеческие, несмотря на отчаянные попытки учителя внести коррективы, к слову, человеческого сердца тоже не удалось достать. Иные все органы, вплоть до языка, были законсервированы и плавали в вязкой прозрачной субстанции. Даже, не предавая надежд читателя, скажу, что на подпотолочных полках был огромный сосуд с десятинедельным плодом. Ума не приложу, откуда он взялся. Скажу только, что хоть люди и были довольно жестокими и с напрочь отсутствующим чувством сострадания, появление в кабинете настоящего человеческого плода все-таки вызвало вопросы.
Итак, сегодня, одиннадцатого июня 1637 года, яркое, ослепительно яркое солнце заглядывало в каждое окно мрачной аудитории. Балки из камня, которые аккуратно очерчивали готические своды, отбрасывали непомерно большие тени на ниши в потолке и стенах. Блики танцевали на колбах и склянках, темноватая жидкость в них кидала зловещие отблески на полки. Мраморный пол украсился россыпью светлых пятен. Один из первых действительно теплых и солнечных дней. От него веяло беззаботностью, легкостью. Бьюсь об заклад, любой студент-медик, подневольно запертый сегодня в стенах Университета, обменял бы все свои учебники и тетради, писчие принадлежности и даже мантию на возможность забыть о существовании профессоров разом, выйти за пределы Города и побродить в окрестностях, не боясь произвола Королевских стражников. Впрочем, большая их часть не стала бы себя утруждать прогулками. Они, будучи недурно осведомлены, насколько благоприятно влияют на настроение хорошая погода и отменный алкоголь, предпочтут кабак дороге.
Словом, школяры имели постыдно мало энтузиазма, уж более, найти хоть одного учащегося, который не посмотрел бы мечтательно на окно, сказалось неразрешимым. Это напрямую зависело от погоды.
И все они были несобраны. Безобразно потребительски относились к занятиям. Учитель Д'Обер понимал это. Он с почти отеческим выражением в глазах смотрел на школяров. Если, разумеется, «отеческий» верно опишет взгляд священника.
Может, я и отношусь к нему предвзято. Со стороны ведь его «отеческий» взгляд ничем не отличается от высокомерного, а последний, в свою очередь, мало имеет разного с грустным. У мужчины в сутане безумно красивые карие глаза, но столько в них отражается невысказанных слов, невыстраданных чувств, сокрытых эмоций, что приобрели они неимоверно грустное выражение. Даже когда Д'Обер улыбался, что, к слову, случалось достаточно редко, чтобы считать это совпадением, грусть не уходила. Глаза всё тосковали. И огонек отчаяния, с которым отец смотрел на мир, переплетался с печалью. Оттого взгляд казался искренним. Но, спешу заверить, это не так. Искренности в нем не больше, чем сострадания. И вот уж откровенность пристала Даниэлю, как пушка алтарю.
— Отец? — голос одного из школяров вырвал священника из заточения собственных мыслей. Д'Обер, видя, что не добьется от группы ровным счетом ничего, счел лишенным смысла говорить с ними. Старый порядок — учитель не говорит, если скверна его гложет, или она же глодает школяров. В любом случае, молчание не предвещало ничего хорошего.