Одно-два гнезда, может, у кого и сыщутся, а под моей стрехой их небось целый десяток. И так я со своими ласточками сжился, что даже в больнице они вместе со мной просыпались. Вначале словно капля росы капала во что-то мягкое. Это просыпался первый оголодавший птенец. Я открывал глаза, смотрел в окно. Рассвет за оконным стеклом похож на пустое цинковое ведро. И сразу же за той каплей вторая, но уже будто в это ведро, поголоднее. За ней третья, четвертая, десятая, и каждая голодней прежней. И так помаленьку начинало светать. Сперва точно кто-то размыл синеву этого ведра. А погодя кто-то другой принес в том ведре молоко от утреннего удоя и поставил посреди палаты. Тотчас кровати начинали скрипеть. Кто-то что-то сказал. Кто-то господу вздох послал. Кто-то, без руки или без ноги, на другой бок перевернулся, и с ним перевернулась вся палата. И уж больше не удавалось заснуть.
Может, в такую рассветную пору я и подумал об этом склепе — что, если построить, будет всем где лежать. Мысли-то после сна тоже оголодавшие, словно ласточки на заре. В больнице приходят мысли, какие хочешь и каких не хочешь. И даже такие, которые к здоровому никогда б не пришли. Потому что у здорового мысли только об этом свете. А начнешь о том свете думать, скользят, как по стеклу. Потому что туда надо душой и телом вместе с мыслями отправляться. И навечно.
Да и не диво, лежишь прикованный к постели, времени как мух на навозной куче, не знаешь, куда его девать. Спать не хочется, да и сколько можно. Говорить тоже больше не о чем, надоело все об одном. Вот и тянется час как день, день как месяц, месяц как год. Столько времени, пожалуй, и на том свете не будет. А такое пустое время хуже, чем хворь. К тому же в палате двенадцать коек. И на каждой если не нога отрезана, так раздроблена рука, кого-то трактор придавил, у кого-то крестец сломан или трубка на месте кадыка и воздух свистит, тут полжелудка вырезано, там забинтована вся башка, а здесь даже не поймешь что. И все это вздыхает, хрипит, кряхтит и помирает каждый день. И еще без конца рассказывает, рассказывает, рассказывает о своих болячках и обо всем. И некуда от этого убежать. Так что убегаешь в свои мысли, хотя с ними не лучше.
Я за всю жизнь столько не передумал, сколько за эти два года в больнице. Когда выписался, показалось, голова у меня вдвое тяжелей. И будто улей в ней без умолку жужжит. Но не думать не получалось. Даже если не хотелось, мысли сами за тебя думали. Выгонишь их из головы, так они над головой кружат словно воронья стая, спугнутая с тополей. Каркают, верещат. И никакими силами от них не избавиться, хоть это и твои мысли.
Если бы мне кто раньше сказал, что на мою долю выпадет строить склеп, я б того человека обсмеял. Я — и склеп. И не младший я в семье, и не старший. И хозяиновать не собирался. Земля меня не тянула. Делал, что отец велел, но мыслями всегда был где-нибудь в другом месте.
Из нас, четверых братьев, больше всего бы это Сташеку подошло — он с малых лет обещал стать хорошим хозяином. Отец и тот, бывало, размечтается, что Сташек, когда вырастет, поставит новый дом. Даже пререкались они со Сташеком, потому что Сташек хотел Каменный, с подвалами, с верандой, с широкими окнами, крытый железом и обязательно везде деревянные полы. А отец — чтоб хотя бы в кухне оставить глинобитный пол, как по деревянному в грязных сапогах ходить, когда придет осень? Да и сплюнуть иной раз надобно, окурок затоптать. Еще Сташек хотел, чтобы были три комнаты. Две внизу, особо для него с женой, когда он женится, особо отцу с матерью. Третья в мансарде — если который-нибудь из нас, братьев, приедет их навестить, тоже чтоб свою имел. Кроме того, чулан, кладовка. И в каждое помещение отдельный вход, из сеней. Отец упрашивал Сташека, чтоб хотя бы они с матерью могли к себе через кухню ходить. Всю жизнь так ходили, трудно будет по-другому привыкать. Но Сташек не соглашался, нет и нет, только из сеней, он видел — и в плебании[3] так, и у мельника, в каждое помещение вход отдельный. Еще башмаки надо будет снимать в сенях и шлепанцы надевать, это он тоже в плебании и у мельника видал. Правда, пока бы он этот дом поставил, отец, может, его б и уговорил, чтобы им с матерью к себе через кухню ходить. Старые они уже будут, долго не проходят. Потом пускай по-своему переделывает. А то, глядишь, сам раздумает — постареет и тоже захочет, как отец с матерью, ходить через кухню.