— А, это ты.
Я сразу стал объяснять, что меня к нему пригнало, но он не дал договорить:
— Ты все такой же шальной? Пора бы остепениться. Подожди, сейчас я закончу. — И продолжал писать, почти что положив на стол большую седую голову, словно с превеликим трудом у него это дело шло.
— Надгробное слово, — сказал, когда наконец закончил.
И правда, помер тут в аккурат один, Моленда из Лисиц, ксендз его хорошо знал, он всех прихожан знал как свои пять пальцев, но, видно, память у него уже была не та, что прежде. Случалось над могилой имя покойника переврать и даже жизнь перепутать с жизнью другого. Хотя, мне думается, жизнь с жизнью смешать — это еще полбеды, и так все одна вода и к одному течет концу. Но в имени ошибиться — это как если б человека вообще не было и неизвестно, кого в землю кладут.
Ксендз отложил ручку, снял очки, вытащил из складок сутаны огромный, как фата, носовой платок и отер пот со лба.
— Да, не те уже года, — сказал. — Когда-то я мог троих-четверых подряд похоронить и о каждом что-нибудь свое сказать. И по памяти, не было нужды загодя писать. Но тогда мне казалось, нет двух похожих жизней. — Он шумно высморкался в свой платок, даже рюмки зазвенели за стеклом в буфете. И, пряча обратно платок, не то вздохнул, не то проговорил: — Ну что, и твой черед пришел? Небось думал, вечно жить будешь. Воевал, воевал, а до чего довоевался?
— Где там воевал, — сказал я как мог смиренней, потому что подумал: стану задираться, он еще цену за место подымет. — Жил, вот и все. Хорошо ли, плохо ли, не от меня зависело. Не всегда живешь, как хочется, живешь, как назначено жить. Человек жизни себе не выбирает, жизнь сама выбирает человека, по своей воле, смотря кто ей для чего понадобится. Этот для того, тот для другого, а иной ни для чего. И неизвестно, по каким таким причинам один генерал, другой судья, третий — причетник или вы, отец, к примеру, ксендз, а я — даже и не знаю, что про себя сказать.
— Как же так, ты ведь был ксендзом! — И расплылся в улыбке от уха до уха. А у меня внутри как заскрежещет, но я себе приказал: думай свое, а с виду покорным будь, — и только сказал:
— Человек, если судьба заставит, кем угодно станет. Даже бандитом или вором.
— Ну ладно, ладно, — перебил он меня. — Скажи лучше, когда в последний раз на исповеди был?
— На исповеди? — Я почувствовал себя так, будто он вдруг на уроке закона божьего поднял меня с последней парты из-за спины Стаха Незгудки, потому что я всегда на последней парте сидел. — После войны вроде.
— Что это значит — после войны?
— Ну, как война закончилась. Поубивал разных сволочей, надо было исповедаться, чтоб потом не являлись по ночам. Хотя, по мне, нечего из-за таких исповедоваться. Разве что среди них безвинный попался. Но и других грехов поднакопилось, известное дело, война, как же не очиститься.
— Очистился — и давай снова грешить, да? А в костел ты хоть ходишь? Что-то я тебя давно не видал.
— Последние два года я в больнице лежал, как же было ходить?
Он как-то странно сощурил глаза, будто от яркого света, хотя сидел спиной к окну. Ну а я, чтоб не показаться таким уж маловером, поспешил добавить:
— Зато перед войной ни одной обедни не пропустил. Мать бы ни за что не позволила. И к вечерне иногда ходил, и на майские службы, на октябрьские. И в хоре пел. Может, помните, хоть и столько лет прошло? Органист Коласинский говорил даже, если б меня учиться послать, я бы в городе в опере мог петь. Бас у меня был. Не раз соло пел. Да вот земля не отпустила. Несовместные это вещи, земля и пенье. Земля работы требует, а поешь для чего? — самое большее, чтоб лучше работалось, ну или после работы, в воскресенье. Правда, в воскресенье часом не попоешь — господь нагонит туч, а на поле хлеб в снопах.
— Ты господа не примешивай! — ворчливо перебил меня ксендз. — Господом заслоняться вздумал. Ты хоть десять заповедей его помнишь?
— Как не помнить? Вы сами нас и учили в школе.
— Тогда скажи, какая третья заповедь?
— Третья? — задумался я. — Вроде не кради, — брякнул наугад, где уж в мои годы помнить, какая третья, четвертая, десятая, разве память все в порядке хранит? Порядка и в жизни нет, чего от памяти ждать.
— Помни день субботний, чтобы святить его. — И ткнул в меня указательным пальцем, будто вдруг углядел с амвона в толпе прихожан. — Ой, великий ты грешник, хуже, чем я думал, — вздохнул с горечью, но одновременно как бы и снисходительно.
— Не стану спорить, отец, я не святой, — сказал я, немного осмелев. — Но, думаю, в грехах не столько человека надо винить, сколько жизнь. Человеку иной раз и того слишком много, что он должен жить.