Выбрать главу

Я запыхался. Как все равно на крутую гору взбирался на своих покалеченных ногах. Чувствовал, что силы кончаются. Рука ослабла, веревка только моталась из-за моей спины на его. Вдруг палка, которая давно уже гнулась подо мной как ивовый прут, когда я замахнулся, выскользнула из руки. Я покачнулся и, если б не схватился в последнюю минуту за стол, наверняка бы грохнулся. Хотел сразу за палкой нагнуться. Но удержала страшная боль в правом колене, я облился холодным потом, что-то хрустнуло в крестце. И только потихоньку, осторожно, одной рукой придерживаясь за стол, а другую вытянув, как грабли, к земле, стал наклоняться все ниже и ниже. В конце концов поднял палку. Но когда распрямился, у меня потемнело в глазах. Едва дотащился до лавки и плюхнулся на нее без сил, точно вернулся с поля после целого дня косьбы.

— Не будешь больше Скобелев навоз выгребать, — сказал я.

Михал сидел, опустив голову на грудь, уронив руки на колени, будто и не почувствовал, что я перестал его бить. За окнами поскрипывали телеги, люди везли и везли снопы. Почти у всех уже телеги были на резиновом ходу, а на резиновом так не слышны, как на железных ободьях. Поэтому больше было слыхать лошадей. Они тяжело ступали, словно тащили эти телеги на своем горбу.

Захотелось мне, чтобы кто-нибудь из соседей, из деревенских, пришел. Или даже кто незнакомый. У меня ни к кому дел не было, и ко мне ни у кого. Но все равно, кто ни есть, пусть бы зашел, может, по пути окажется или пойдет с поля и прослышит, что я вернулся. Или просто так, потому что не к кому больше зайти. Кусь, Пражух были б живы — непременно бы зашли. Те, кого нет в живых, самые верные. Я даже стал прислушиваться, не раздадутся ли в сенях шаги. Может, щеколда стукнет. Откроется дверь. Кто-нибудь переступит порог, скажет: слава Иисусу или добрый день.

— Чего так сидите, будто на меже? С поля, что ль, приехали или помер у вас кто?

— Ни с поля не приехали, ни помер никто. Я Михала отлупцевал. Вот этой веревкой.

— Отлупцевал? Брат брата? Вроде староваты уже. Братья больше дерутся, покуда не подрастут.

И, может, от напрасного этого ожиданья надумал я Михала вымыть. Постригу, побрею, тогда и гости пускай приходят. Я поднялся с лавки. Приспособил палки к ободранным ладоням. Руки у меня горели по самые локти. И на ногах я едва стоял.

— Не уходи никуда, — приказал я Михалу. — Я тебя вымою.

И потащился искать лохань. Хорошо, у Паёнков была, так что долго ходить не пришлось. Паёнк даже притащил ее мне в хату. Поставил посреди горницы, щепочек подложил, чтобы не качалась. Потом принес из родника два ведра воды, налил в чугуны, поставил на плиту.

— Человек человеку должен в беде помогать. Ты мне тоже помог, когда у меня случилась беда. Помнишь, какую на похоронах нашего Влодека сказал речь?

— Когда это было, Бронислав. А вы все помните.

— Как же не помнить, до смерти не забуду. Ксендз чего-то пробормотал, лишь бы отделаться. Только и думал, как бы поскорей воротиться в плебанию, и ногами притопывал. Ему что Влодек наш, что другой кто, — один леший. Не сказал даже, окаянный, что парня мина разорвала, получилось, он от дизентерии помер или от тифа. Я говорил, не ходи, Влодек, приедут саперы, разминируют. Нет, пошел. А ты и не глядел, что мороз, а ведь слезы замерзали в глазах. Ничего не пропустил; и что хороший был сын, и что родителей уважал, и что как пшеница пророс из зерна, но до своего колоса не дорос — будто кто его нарочно лозою сбил. Слышишь, мать, сказал я своей, какой у нас был сын? И господь его у нас забрал.

Я насобирал во дворе хворостин, разжег плиту. Огонь зашумел, и сразу горница ожила. А вскоре над чугунами заклубился пар.

— Раздевайся, — сказал я. Поставил между плитой и лоханью стул, привалившись к плите, переставил чугун с водой сперва на этот стул, потом со стула на пол, поближе к лохани, и тогда только, наклонив, вылил из него воду. Лицо сразу оросило паром. Я подбавил немного холодной из ведра. — Ну, вода стынет. Раздевайся.

А он хоть бы что, сидит себе и сидит. Я, как мог, одной рукой — другой держался за стол — стащил с него одежду. Хорошо, он не противился. А воняло еще Скобелевым навозом — в носу свербило. Только когда я стянул с него подштанники, он вдруг съежился и задрожал, будто застыдился, что голый.

— Меня тебе нечего стыдиться, — сказал я. — Я твой брат. Кроме нас с тобой никого тут нет. Паёнк уже ушел. Ну иди. — Взял его за руку и подвел к лохани. Он остановился, словно испугался. — Не бойся, это вода, — сказал я.

Он вцепился в мою руку и не выпускал, будто я его в омут тащил, хотя вода ему была чуть повыше щиколоток. В лохани этой он мне показался на кого-то похожим, но я не мог вспомнить, на кого. Может, из-за волос, падающих на плечи, и бороды по пояс. А худой был, кости чуть кожу не протыкали, и еще кожа эта на нем обвисла, как, бывает, в оттепель обвисает на ветке снег. Спина от моей веревки вся в синяках. А в паху седой как лунь. Хотя на голове кое-где только белели седые волоски, и то же самое в бороде. А ведь в паху волос самый последний седеет.