Житие страстотерпца — вот так.
Ведь и впрямь роман «Камень на камень» переполнен мучениями, страданиями и стоицизмом главного своего персонажа. «Житие», право слово, — пусть и не соблюден тут хронологически последовательный принцип повествования, который некогда, в агиографической литературе, был обязателен: родился, прозрел, принял мучения, проявил стойкость в вере своей, за что потом, после кончины, и причислен к святым угодникам. Но пусть роман В. Мысливского построен не так, настроен он, под стать житиям настоящим, на тон высокий, на этическую притчевость. Было бы ошибкой воспринимать роман, подходить к нему как к произведению бытовому или как к историческому свидетельству. Это совсем не нынешние «Крестьяне» — если нам будет угодно припомнить и Бальзака, и Реймонта, и Бунина. В романе В. Мысливского много исторической достоверности — это так, но намеренно много и символически условного. Реальные процессы жизни польского села ощутимы, но не определяют типажности и проблемности романа, словно вынесены за скобки повествования, в центре которого стоит Шимек, его философствования; от него здесь все исходит, и к нему здесь все приходит.
Можно сказать, это — роман-портрет, и хотя он совсем не парадный, но осознанно монументальный, да к тому же еще рассматриваемый философической линзой, преломляющей изображенное под особыми углами вечных моральных проблем. Заметьте, как однословно торжественно, в высоком ладе, символично (но без потери конкретности!) названы главы, почти самостоятельные «повести» в романе: «Дорога», «Братья», «Земля», «Плач», «Аллилуйя» (то есть «Хвала богу»), «Ворота»…
Так что, «Житие»?
Но ежели с другой стороны подойти к роману — какое же это «Житие»? Чье? Шального забияки? Острослова, не останавливающегося порой и перед богохульством? Любителя зажигательных, прямо-таки «бесовских» (в красочном изображении романиста) танцев, и хмельного зелья, и парубоцких потасовок, и грехов любострастия (сексуальных излишеств, по-нынешнему говоря)? Нет, мы прочли не житие. Напротив: у Веслава Мысливского явно просматривается стремление «снижать», чуть ли не дискредитировать высокий тон и высокие слова. Наведет нас на них — и тут же сбивает с пути, которым мы собрались было шествовать, — соседством трагики и комикования, издевкой над риторикой любого сорта, юмором, доходящим до зубоскальства. Критик, который полностью отдался бы во власть терминологии Бахтина, мог бы в данном случае извлечь из текста немало примеров того, как «житийно»-высокое перебивается и убивается «карнавализацией»…
Нет, для «жития» не подходят ни характер героя, ни характер повествования о нем, ни тем более характер жизненно-исторических обстоятельств и условий, в которых Шимеку доводится жить, страдать и приключенствовать.
А самое главное возражение против «житийности» — не жанр, не стиль романа, а смысл душевных и духовных исканий Шимека, человеческое содержание их.
Смысл всякого «жития» — приход человека к богу. У Шимека Петрушки с религией, вообще с «божественным», совсем иные отношения.
Об этом стоит сказать особо, потому что это — очень польская тема…
Католицизм сегодня как умонастроение весьма разнообразен. Есть католицизм доктрины — ныне активно модернизируемой на тот или другой лад перед лицом новых реальностей современного мира; это осознанно-идеологическая работа католицизма как церкви, как организации, которая пустила глубокие корни среди польского населения и умело-дифференцированно ведет свою воспитательную работу (отголоски этого гибкого, специфичного применительно к каждому данному «объекту» аргументирования легко прослушиваются в беседе Шимека со «своим» старым ксендзом, к этой беседе мы еще вернемся). Это именно идеологическая аргументация, обращенность к сознанию, к способности размышлять логически.
Но есть и обыденная католичность, как и «обыденная» православность, как и «обыденное» мусульманство; она разлита в обычаях, настроениях, стереотипных формах переживаний, в расхожей символике, речевых и поведенческих клише; она живет в психическом, а не идеологическом пласте сознания, и живет как почти мифическое, веками и веками укорененное. И более всего — в крестьянской массе, в «пастве» (такова тонко воссозданная Мысливским религиозность чувств матери Шимека, которая иначе, нежели через привычные символы Иисуса и девы Марии, не может воспринять никаких духовных, этических начал в человеческой жизни).
Шимек Петрушка — резко иной, нежели те его односельчане, у которых «обыденная» религиозность, мифичность католическая не выветрилась: о, у него-то — еще как выветрились, до конца, так жизнь сложилась, да и ум, сознание основательно над этим потрудились. Бога Шимек поминает не токмо что всуе, но, опять же, едва ли не в нарочито сниженных, а порой и впрямь «непотребно»-карнавальческих контекстах («…а косьба крестьянская? чем тебе не Голгофа? в руках, ногах, боку, спине болит — «живого места нет»… ну, конечно, это все же не то, что на кресте висеть, разойдешься косить — так и боль проходит, а Иисус — «думаешь, ему б не захотелось лучше косить, чем на кресте висеть. А как сойти с креста, когда такое его предназначение?» А у мужиков — коль разойдется косьба — «так и вдвое больше снесешь, и куда больше простишь»…).