И, наверное бы, она под этими ударами пошла на машины, потому как деваться было некуда, но Кусь, упершись спиной в снопы и не выпуская из рук вожжей, держали ее сколько было в стариковском теле сил. И кобыла, задрав морду, напирала на дышло слева, справа, задом приседала до самой земли, но с места не сдвинулась.
— Кончай, Стах! — крикнул я.
Но тот как сбесился. Шапка у него с головы слетела. Рубаха вылезла из портков. А он знай лупит. Вдруг кобыла рванула в сторону, дрога треснула, дышло полезло вверх, казалось, сейчас воз перевернется.
Я соскользнул со снопов, схватил Стаха за плечи и отшвырнул в поле. А он размахнулся и кнутом меня по голове, хотел еще добавить, но я увернулся — и его за горло. У него глаза выпучились, язык вывалился наружу, и сам на колени упал. А мужики на возах:
— Господи! Задушит его! Пусти! Шимек!
Слышу, хрипит, тогда только я его отпустил.
— Чтоб рукам больше воли не давал, — сказал я. — В другой раз не отпущу.
Кусь слезли со снопов, выпрямили дышло, поправили упряжь на кобыле и, похлопывая ее, поглаживая, стали жаловаться, точно самому себе:
— Как он ее, а? Как же он ее. Аж шкура дрожит. И за что? За что? Ну, будет, будет, успокойся.
— Бартоломей, — сказал я. — Хватит с кобылой нянькаться, залазьте на снопы. Можно будет ехать, а мы опять не успеем. Хватит, настоялись уже.
— А откуда ты знаешь, может, это господь нас в наказание тут поставил, вот мы стоим и стоим. А они едут и едут. Некуда, брат, спешить. Воскресенье. И так каждый воз противу бога грех. Чем возов меньше, тем меньше грехов. В день седьмой, сказано, отдыхай. Господь бог сказал, не человек. А он всему учет ведет. Ежели не сам, так у него свои учетчики есть. Не хуже псы, чем у нас на земле. Жаль, я торбы с овсом кобыле не прихватил. Хотя бы поела пока.
И начали обратно на снопы карабкаться. С трудом это получалось у них.
— Может, я слезу, помогу, — сказал я.
— Чего это ты будешь мне помогать. Тоже не мальчишка небось. Я в былые годы вмиг на тополь взбирался. И без ничьей помоги.
Наконец кое-как взгромоздились. Сели, взяли в руки вожжи и кнут.
— Ну видишь, еще бы и нынче влез.
— Вы поглядывайте, — сказал я.
— А я что делаю?
Тихо снова стало на возах, даже ругаться никому не хотелось, только машины перед нами громыхали, визжали, гудели и иногда фыркал чей-нибудь конь.
— Чего это вас не слышно, Бартоломей? — спросил я, потому что уж чересчур тихо показалось мне. Столько взъярившихся возов, и ниоткуда ни слова.
— Ты ж мне велел глядеть, я и гляжу. И куда только, бес им в ребро, едут? Убегают, что ль? И от кого? Вечно-то ехать не будут. Быстрей им это еханье наскучит, чем нам стоянье. Лучше бы, конечно, не стоять. А злиться нечего, не поможет. Сколько всякого человек должен снести, еще похуже этого стоянья. И сносит. Иной раз покажется, не снести больше. А сносит. И никогда не скажет, что худшего не снесет. Потому как хуже худшего на этом свете бывает, и хуже наихудшего, и так без конца. А у человека на все только терпенье есть. Вот он и обязан стоять, покуда не выстоит своего. Вроде как дерево. Дерево-то стоит и стоит. Года, века. Там, где посажено или где ветер посеял. Не выбирает места, стоит от зачатья. А изо всех деревьев дольше всего дуб. А меньше всего тополь. Потому и никудышное дерево. Даже топорища не вырежешь. А дуб, брат, скала. Из него все чего надо сделаешь. Порог, ступицу, бочку, крест и что хошь. А отчего? Оттого, что не злится, не чертыхается, стоит. Иной раз криком не помочь, плачем не помочь, косой не помочь. И ни бог, ни люди тебе не помогут, одно лишь терпенье твое. И даже когда помирать придет час, не так будет страшно, потому что смерть, брат, это тоже терпенье. Вот и мы переждем их, переждем. Много всякого пережидали без ничего, кроме терпенья нашего.
Я не думал, что делаю. Только будто кто-то ножом ткнул меня в бок. И я соскочил со снопов на землю.
— Подайте назад, мужики! — крикнул. — Я еду!
Тревога пронеслась по возам:
— Не сходи с ума, Шимек!
— Чего это на тебя накатило?
— Не проедешь!
— Машина за машиной, машина за машиной!
— Во имя отца и сына, опомнись!
Я поправил лошади нашильник, узду, потрепал ее по загривку, проверил постромки. Ни раздражения во мне не было, ни злости.
— Шимек, побойся бога! — Кусь всем телом перегнулись со снопов. — Тогда бы уж мне надо, брат. Я самый первый стою. И до смерти мне полшага. Да и кобыле охота помереть.
Я взял в руки кнут, вожжи, но мужиков как пригвоздило к земле, вижу — стоят.
— А ну, подайте назад! Мне из-за Куся не выехать!