Выбрать главу

— Простишь?

— Иди ты…

И Генка послушно стал отставать, словно не Петр, а он тащил на спине тяжесть.

14

Молчание Эли он принял как осуждение. Даже когда девушка, поравнявшись, взяла его за руку и, жалобно, боязливо взглянув, опустила глаза.

— Понимаешь, — сказал он, — как получилось? Человек меня выручил, а я… Понимаешь?

Эля молчала.

Значит, не понимает? Но тогда не умеет или не хочет понять? Не хочет, наверное, потому что — Петр! Браконьер! Подлец, пытавшийся вместо себя подвести под штраф Костю Худоногова! Но ведь это он, он же выручил теперь Генку Дьяконова, который с ним расплевался!.. Да, выручил! Пусть даже не ради выручки, а чтобы не было «лишних разговоров с начальством». Чтобы заодно с Генкой не намылили холку всем рабочим поста, и Петру тоже. Пусть так. Но ведь выручил-то Петр все-таки Генку!

— Понимаешь, Эля, если бы Мыльников узнал, что я тогда не проверил обстановку как положено… В общем… он бы… показал мне Москву!

Девушка махнула длинными ресницами, и Генка увидел, что в глазах ее стоят слезы: испугалась, что Петр передумает, доложит Мыльникову.

— Эля, — сказал он, — ты не думай, Петро никому не скажет. Он такой, хотя и подлец…

И опять она пугливо взглянула из-под ресниц, мокрых от слез. И опять промолчала.

«Не надеется на Петьку, — подумал Генка. — Считает, что раз уж он подлец, то… Не понимает, какой у Петьки характер. Ну как ей объяснить это — что тогда он пошел на подлость, выгораживая себя? Теперь же ему не надо себя выгораживать, его ни в чем не обвиняют и обвинять не могут. Обвинить могут только Генку…»

А обвинили?.. Обвинили… другого!

— Эля… — Он осекся, облизнув зашершавевшие губы. — Ты думаешь?..

Он знал, что она не ответит. Что нечего спрашивать ее. Что думает она именно это.

Эля не ответила.

Конечно, она все время думала об этом. Когда Петр обвинил Генку Дьяконова в аварии катера. И когда Генка Дьяконов просил у Петра прощения за то, что сказал правду инспектору. И когда объяснял, что Петр Шкурихин выручил его, Генку Дьяконова. Но ведь сам Генка Дьяконов только сейчас понял главное. Он же просто выпустил из виду, забыл!

— Эля, послушай!

Эля плакала. Слезы скатывались по ее щекам, оставляя на матовой загорелой коже блестящие дорожки.

— Эля!

Молчит.

Конечно, она не верит, что можно забыть такое. Генка Дьяконов, называвший Петра Шкурихина подлецом и гадом за то, что хотел свалить свою вину на другого, на невиновного, — и вдруг сам поступает так же?

Ну что ж! Эля вправе не верить. Вправе, хотя он действительно не сразу вспомнил о старшине, которому, как сказал отец, «воткнут за милую душу». Сейчас Эля презирает его, как труса и подлеца. Как самого последнего негодяя. Его, Генку Дьяконова?.. Да, его!

Но Генка Дьяконов не трус и не подлец. Не был и не будет трусом и подлецом. Никогда! И не станет прятаться за чужую спину. Он пойдет к Мыльникову и скажет: «Виталий Александрович, старшина катера в аварии не виноват. Виноват я».

И все!

Именно так и сделает, хотя Мыльников уволит его и отдаст под суд. Хотя рухнет, вдребезги разобьется его мечта о техникуме и о Москве. И, значит…

Он посмотрел на Элю, продолжавшую горько, беззвучно плакать оттого, что ошиблась в нем, посчитав смелым и справедливым парнем. Не ошиблась! Будь что будет, но Генка Дьяконов не хочет и не позволит, чтобы Эле стыдно было за него перед Михаилом Венедиктовичем и Сергеем Сергеевичем. Чтобы Эля сказала, как тот раз: «Человека, способного на такое, я раздавила бы, как слизняка!»

— Эля, ты не думай, что я боюсь. Что хочу спасти шкуру чужим несчастьем. Я сейчас пойду и расскажу Мыльникову. Все как есть!

От «Гидротехника», снова оставшегося в одиночестве, их отделяла какая-то сотня шагов. Сто шагов, может быть чуть больше или чуть меньше, по влажному, плотно слежавшемуся песку, на котором сохранились еще их следы. Разлапые, бесформенные отпечатки подошв бродней и узенькие, аккуратные — Элиных босоножек.

— Слышишь, Эля? Пойду и скажу!

Она ткнулась заплаканным лицом в жесткий брезент его куртки. Положила ему на плечи свои ладони, но они не удержались, заскользили вниз.

— Генка, — еле слышно сказала она и впервые всхлипнула. — Может… Может быть, не надо… говорить ему?.. А, Генка?

Сначала он не понял. Растерялся. Потом осторожно оторвал от брезента куртки ее руки, сказав снисходительно и печально:

— Ты — дура.

И, подержав тоненькие запястья в своих шершавых ладонях, бережно, неохотно опустил книзу. Словно боялся, что они упадут и разобьются, если он просто разожмет пальцы.