– Чем же вы, Мария Егоровна, так напугали соседа, что он не мог возвратиться за своими вещами? – спрашивал в недоумении холостяк.
Мария Егоровна отвечала логично (что тут же добавило бабе плюсов) и с очаровательным вздохом:
– Вы, как человек учтивый и тонкий, не можете не заметить: положение мое безрадостно! Поглядите на руки, – и протягивала пухлые ладони. – В колесе я с утра до вечера! Отчего же они все тогда на диване валяются, не ударив палец о палец? Хоть вы-то меня пожалейте!
Голос-бархат у бабы оказался чарующим, и им совершенно по-новому спела Машка древнюю былину. Удивительно, стон о мужском плече, пересказанный ранее доктору сотней хныкающих пациенток, в этом пении моментально возвысился до величия саги, и он, уже завороженный, не заметил, как сам уверился: где-то там, за МКАДом, за полями-лесами, все-таки обитает некий Микула Селянинович (сеет, жнет и пашет без продыху!), готовый подставить плечо, чтоб тотчас вместе с ликующей бабой (как иссохлась вся в ожидании, разбираясь с подобными «Иксу» самцами) привалились к нему и дети, и безмерное счастье. Заладила Машка: если найдется тот мужик, то возвысится он тогда за ее столом, как бог. На веки вечные обеспечит она тогда ему свою сладко-вязкую, словно приправленная дудуком армянская песня, любовь.
– И чтоб с крепкой был рукой, – лилось откровение, – чтоб ни бранного слова, ни капельки в рот, ни измены… Разве не ублажу тогда я его, не буду с ним навсегда тепла и приветлива?
В распевном том плаче сказалась такая поэтика, что психотерапевт растрогался окончательно, обложив соседа «полным козлом» и заморочив одним лишь свою бедную голову: откуда, из каких глубин явилась эта ее речь? Безродная лимитчица вязала сейчас перед ним самые что ни на есть узорчатые, лингвистически безукоризненные предложения, не уступающие речам потомственных леди, которых триста лет, словно газоны, всеми возможными способами выводят у себя азартные англичане.
Подливала наливку химкинская цветочница[2] и потчевала шанежкой, подтверждая главный свой тезис: до конца, до полной испитости даст вкусить всю себя она только такому мужчине, который явится с подобной поддержкой. Оказалось ли дело в наливочке, или в голосе-бархате, но готов был уже вскричать сдуревший гость: «Чем же я не Микула Селянинович? Ведь ни капельки в рот, ни измены!» И, опоенный, даже выхватил показать кричащее о своей безбедности крокодилокожевое портмоне.
– Я, любезный, вас сразу почуяла, – вздохнула Машка тогда всей своей оперной диафрагмой (так волнующе только она могла вздыхать), – за внешностью вашей скрывается Грей-капитан!
Сравнение с капитаном окончательно ввергло гостя в наркотический какой-то экстаз. А баба, со всей своей простодушностью стащив с его вспотевшего носа ужасно перекосившиеся от волнения очки, возложила затем ему на плечи воздушные руки.
И пропал казак! Черти бросились ей на подмогу, завертелось все так, как лишь у Машки Угаровой могло завертеться! Сам не зная уже почему, оказался он в ее спальне. Закачался в ногах натертый паркет, затрепетал балдахин – королевской была кровать, неизвестно откуда взялись такая парча и такой шелк. И со всех сторон обступая его, нависали материи. Что-то невнятное залепетал счастливец о крепости собственных рук, не замечая перед собою ее всамделишную – с тяжеленными ляжками, плоскостопными ступнями, приплюснутым носом, но очарованно видя лишь нечто сладострастное, дунувшее вдруг мелиссой и мятой. Заметались перед ним волосы бабы. От вязкого духа подмышек он беспамятно зашатался, а Клеопатра одно твердила: нужен, нужен ей Грей-капитан!