Анатолий Загорный
Каменная грудь
«…наследием предков своих мужественные, непобедимые».
НЕДОЛЯ
Судорожно сжав кулак, Доброгаст крепко вдавил в ладонь широкий конец кожаной плети и хлестнул лошадь. Потом еще и еще. Робкие, пугливые хлопки даже не отдались эхом, их поглотила тишина надвигающейся ночи.
В небе тускло блеснули звезды, взошла луна, а над курганом продолжало рдеть облачко, словно огненное перо, оброненное пролетевшей за край неба жар-птицей. Потянуло густым, влажным ветром; одиноко, жалобно курлыкнули журавли. Ветлы над оврагом, где еще лежали грязные островки снега и мокрели волчьи следы, стали медленно ронять студеные капли первой росы.
Лошадь стояла не двигаясь, от ее закурчавившейся, как у грязного барашка, шерсти валил теплый пар. Она стояла и прислушивалась к тяжелым ударам своего натруженного непосильной работой сердца. Из глубины степей доносился призывный крик вожака, ведущего дикий табун. Хорошо им на воле! Они вдыхают пьяные запахи оттаявшей земли и бегут туда, в ложбину, где ворожит на камнях мутная речушка. Они бегут, трутся боками…
Взметнулась плеть и легла на бок широкой жгучей полосой.
– Н-н-но! Н-н-но! Чтоб тебя вспучило, волчья сыть! Тащи соху, кащея бессмертная! – ругался и понукал лошадь Доброгаст, а сам едва-едва держался на ногах – столько уже ночей не спал: днями ведь приходилось работать на боярской пашне.
Звезды дремотно жмурились, так и тянуло упасть подле сохи и забыться крепким сном. Пусть лошадь одна идет бороздой, мерит шагами тяжкую мужицкую долю. Что ему до этой клячи! Ведь она принадлежит боярину Блуду. Дорого заплатил за нее Доброгаст, отдал свою вольную волю, стал боярским закупом: наполовину свободным, наполовину холопом.
В прошлом году случился неурожай, рожь сгорела на корню, так что нечем было завить Велесу бороду.[1] Похлебку варили из лебеды и глухой крапивы, а хлеба совсем не видали – кору толкли в каменных ступах. Тогда-то прирезал Доброгаст свою лошаденку. И себя с дедом прокормил и суженую свою, Любаву, поддержал. Зато нынче, чтобы получить два неполных сита семян и клячу на несколько страдных деньков, пришлось идти к боярину в закупы. От закупа же до холопа – один шаг. А ну как в этом году не уродит земля? Пропадать тогда Доброгас ту – из должников он станет холопом и до скончания дней будет выгребать навоз из боярской конюшни!
Доброгаст остановился, невольно мороз пробежал по спине. В душу закрадывался страх перед этой сырой громадой ночи, полной всяких темных сил, злых духов, таящей в себе неведомые бедствия.
Да, если случится неурожай, туго придется Гнилым водам. Запустеет село, птицы совьют гнезда в обвалившихся избах, ветер будет рвать солому на кровлях, а люди уйдут в другие края, понесут скудный скарб, погонят исхудалую животину. Кто не сможет, у кого не хватит сил, останется лежать подле битых черепков, слушая, как шуршат в полове проворные мыши. Но лучше уж остаться покинутым всеми, чем попасть в неволю. Этого Доброгаст страшился больше всего.
Луна уже поднялась высоко, но мрак не рассеялся, а только отодвинулся в дикую степь, где бродили хищные орды печенегов. Черной безрадостной дорогой уходила туда наполовину поднятая пашня – мокрая, взопревшая земля. Вдали мигнул красноватый огонек – блистаница в лошадином черепе на воротах боярской усадьбы. Вышли на курган волки, стали поскуливать.
Доброгаст, сам того не замечая, гладил и ласкал лошадь, и она тыкалась ему в плечо теплой влажною мордой.
Светлым образом мелькнуло видение – девушка с медной гривной на шее, Любава!
Любава была его нареченной. Они росли вместе, трудились, переносили лишения и тяготы жизни. Потом, в голод, уже на смертном одре, отец Любавы обручил их. Любава стала Доброгасту верной подругой, почти сестрой. Это внесло в его жизнь спокойную уверенность в том, что все на свете идет своим чередом. Да оно так и шло…
Давно-давно, совсем мальчишкой, пришел Доброгаст с дедом Шубой на Гнилые воды. Отца и мать унесла в могилу страшная болезнь; тогда в селе под Смоленском был настоящий покос на людей. Черное, что мореный дуб, – таким осталось в памяти лицо матушки, умершей от этой болезни. Дед Шуба бросил свою кузницу, собрал мешок, взял внука за руку и пошел с ним куда глаза глядят. Много всего встречалось на пути. Реки с обрывистыми берегами; темные, как ночь, леса с токующей птицей; жидкие ельники, сквозь которые глядели блеклые, водянистые закаты; волоки, где по ночам было так весело в свете костров среди разного торгового и бродячего люда. Все это уже отошло далеко, виднелось в воспоминаниях так, как виднеются на дне озера причудливые кусты водорослей.
После долгих скитаний, жары, стужи, голода путники пришли в село к речке, ткущей по дну солнечные нити, густо заросшей папоротником и рогозом. Их обступили. Люди трогали мешок Шубы – что в нем? Шуба, не торопясь, вытащил наковальню с кувалдой. Отыскал пень, вбил в него наковальню.
– Отныне, люди, здесь будет кузница! Будем сами варить руду болотную, добывать железо, ковать из него топоры, косы, заступы и все, что потребно, – объявил Шуба…
Лошадь вдруг пошла, прервала невеселые мысли. Доброгаст одобрительно цокнул языком, поплевал на руки, взялся за рогатку. Заскрипел сошник, и вдвое медленней поползло время… Недоставало силы налегать на рукояти.
– Гребнем! Гребнем! – время от времени покрикивал Доброгаст, озабоченный неверным шагом лошади.
Сошник входил в землю неглубоко, борозда ложилась криво. Будто тысяча пудов навалилась на плечи, занемела спина, ноги сами переставлялись – не человек шел за сохой, а ее одеревеневшая часть.
Не разгибать спины – так даже легче. Кажется – по небу идешь: мягко под ногами и много звездочек-зерен рассыпано вокруг. Выдержать еще день, другой, а там все кончится. На пашню падут первые весенние грозы. Небо будет полыхать молниями, обрушивать щедрые дождевые потоки, и обновленная, счастливая материнством земля даст густые, дружные всходы. Промелькнет лето, ведь оно всегда короче птичьего носа, с пышными снопами придет желанная осень. Доброгаст вернет боярину Блуду коня, часть урожая, выкупит свою волю.
Будто бы луна кивнула одобрительно или это голова упала на грудь? Нет. Из кургана, что над Гнилыми водами, протянулась огромная рука – в ладони город уместится. Уж не Святогор ли похоронен в том кургане? Опуститься бы его руке на боярские хоромы…
Доброгаст вздрогнул оттого, что соха вырвалась из рук, понял, что уснул на ходу.
– Н-н-но-о! – протянул громко, стараясь стряхнуть сон.
Лошадь не двигалась. Бока ее тяжело вздымались, бессильно свисала голова на длинной шее. На брюхе то вздувалась, то исчезала толстая вена.
Доброгаст забеспокоился, подошел, потрепал клячу по холке, пожурил:
– Ну же… обленилась, соловая. Тяни двузубую-то.
Дико блеснули в темноте глаза животного, оскалились зубы, с мокрой губы потянулась до земли светлая нитка. Хотел сказать ласковое слово Доброгаст, но не мог, не было его на языке. Поднималось, росло в груди тревожное чувство. Только теперь ощутил он, каким холодом дышит степь. Холод проникает за ворот, сжимает горло шершавыми ладонями, леденит затылок. Страшная усталость сковывает тело, ноги затекают, руки не слушаются.
Хомут упал на землю. Лошадь, почувствовав, что свободна, ткнулась мордой в колени хозяина, сделала один шаг, остановилась на неверных ногах – уж не раздастся ли призывный крик оттуда, с воли – и стала грузно валиться на бок.
Страх охватил Доброгаста, он стал тянуть за уздечку, трясти. Ничто не помогало.
Тогда взял плеть, бледный, решительный, но рука не поднялась; снова стал тащить за узду, кричать громко:
– Ну же! Ну!.. Восстань! Но-о-о!
Степь задышала тяжкими вздохами.
Доброгаст совсем измучился: «Может, кинуться бегом на Гнилые воды? Недаром люди считают Шубу колдуном – у него всякие травы… может, какое пойло сготовит? Но нет, не добежишь, пожалуй, растянешься где и околеешь – сердце оборвется».
1
Обычай, состоявший в том, чтобы, завив несколько колосьев, оставить их на жатве. Дар богу плодородия – Велесу.