Пьер Пежю
Каменное сердце
Души и судьбы
Когда тело, в котором они какое-то время погостили, умирает от старости или болезни или погибает насильственной смертью, души, повинуясь туманной потребности, отправляются странствовать. Теснясь в вагонах или сбившись в кучку на утлых суденышках, бредя по неровным дорогам, они добираются до огромного, погруженного в полумрак загона.
В пути они успевают позабыть свою прежнюю жизнь. Их покидают воспоминания о поцелуях или предательствах и глубоких обидах, из памяти уходят летний свет и детский смех. Души торговцев, попрошаек и убийц, согнанные за ограду из спутанной колючей проволоки, ждут, стоя бок о бок.
В дальнем конце загона устроено деревянное возвышение, перед ним свешивается пыльный алый занавес. Это похожее на очень высокие театральные подмостки, и все души поворачиваются в ту сторону, чувствуя, что там что-то готовится. Внезапно занавес поднимается, и на ярко освещенной сцене появляется нагая тучная женщина. Она сидит с закрытыми глазами в железной тележке, и плоть ее выпирает складками со всех сторон. Души смолкают.
Откуда-то появляются уродцы с охапками каких-то свертков и, кривляясь, принимаются наугад бросать эти свертки вниз, а столпившиеся у подмостков души ловят их на лету. Всем достается одно и то же: завязанный в узелок лоскут серого фетра, таящий в себе некие безделицы. Поднимается невероятная давка. Каждый в лихорадочном смятении спешит узнать, что его ожидает. Иная душа отбрасывает свой удел, надеясь отыскать лучший. Кто-то жалуется. Других радуют обещания фетрового узелка. А там, наверху, рассевшаяся в тележке розовая великанша не открывает глаз.
Некоторые души подбирают упавший перед ними сверток и даже не разворачивают его. Другие внимательно изучают доставшуюся им кучку символов, предзнаменований и знаков. Их внимание полностью поглощено яркими картинками. Эти картинки показывают им будущий облик: цветущее или больное человеческое тело. Тело крысы, обезьяны, таракана или собаки.
В свертках лежат и мелким почерком написанные записки, но душам некогда их прочесть. А ведь только эти записки и открывают будущее! Только в них говорится о переменах, которым предстоит случиться за время жизни, о внезапных несчастьях, безмолвных надрывах или резких поворотах. Душа должна много выстрадать или глубоко поразмыслить, прежде чем смирится с грядущим существованием таракана или поденки, предпочтя его участи могущественного богача или знаменитого писателя.
Потом освещение сцены начинает тускнеть, и уродцы, раздавшие все свертки, увозят за кулисы тележку с бесстрастной великаншей. Занавес падает. Металлический голос приказывает толпе душ сойти на берег широкой реки, где каждую принуждают выпить по глотку сумрачной воды, заставляющей мгновенно забыть обо всем, что здесь произошло.
Как прежде они испытали потребность сбиться в кучу, так теперь чувствуют необходимость разбрестись поодиночке. Предоставленные собственной участи, они готовятся облечься в новенькие тела, словно в наспех выбранную одежду.
Ни к чему зарывать серый фетровый сверток в лесу, бесполезно бросать его в пропасть. А главное — незачем вымарывать текст. Напрасно думать, что ничего еще не назначено окончательно и что каждая Жизнь подобна капле воды в гонимой ветрами туче.
Ни единой душе не дана власть нарушить ход повествования своей жизни, никто не может сделать так, чтобы в самом скромном рассказе не отразился лик Судьбы.
Выселение
Три удара!
Кто-то постучал в дверь. Трижды сильно и властно ударил по деревянной раме.
— Полиция! — И затем — нетерпеливая россыпь мелкого стука в стекло, едва не разлетевшегося под этой дробью. — Откройте! Полиция!
Шульц, еще толком не проснувшийся, лежал, закутавшись в одеяла, на пенопластовой подстилке посреди пустой комнаты. За матовым стеклом угадывались синие мундиры. Вокруг дома ходили, слышались шаги, голоса, шорохи. Он смутно различил гудение мотора, работавшего на малых оборотах, потом захлопали дверцы. Он так боялся этой минуты! Всякий раз вздрагивал, когда на рассвете, в темноте, приближались тяжелые шаги. В эту ночь Шульц впервые понадеялся на то, что ему удастся перезимовать в доме, который он так долго считал «нашим» домом. Ему удалось поспать, его ни разу не будил ни привычный кошмар, ни приступ кашля. Теперь он чувствовал безжалостный холод. Сегодня 31 октября, в общем-то, у властей осталось всего несколько часов на то, чтобы на законных основаниях провести выселение. А тех, кого следовало выкинуть на улицу — незаконных жильцов и злостных неплательщиков, — набралось немало!
Стало быть, полицейские или, вернее, приславшие их судьи дождались самого последнего дня, предусмотренного законом! Они пришли. Все кончено. Шульц выпростался из одеял, с трудом поднялся на ноги, безуспешно поискал очки и, смирившись, потащился отпирать. Он был в своем старом темно-синем пальто, застегнутом до самого верха, на шее серый платок, на ногах носки. Словом, он был готов к выходу. Снаружи застучали громче. Он заметался, толкнул стоявшую прямо на полу плитку, опрокинул кастрюльку с остатками слипшихся макарон, затоптался на окружавших диван бумагах и книгах.
Ему недоставало очков. Шульц не так уж плохо видел и без них, но он носил их с детства: плотно оседлав нос, они превращались в защищавшую его волшебную маску, и, лишившись ее, он чувствовал себя уязвимым. Ворвавшиеся в дом полицейские показались ему, отощавшему и плохо выбритому, огромными. У них были ясные, гладкие и румяные лица, безупречные мундиры. А главное — они, мощные и лоснящиеся, находились с правильной стороны этой поганой жизни. Шульц прежде знал и любил эту ее лицевую сторону. Он провел на ней немало лет. Он долго за нее цеплялся. А потом однажды отпустил руки.
— Господин Шульц? Полиция! Вы подлежите выселению в соответствии с решением суда, вынесенным 24 апреля сего года. Сегодня у нас 31 октября, так что…
В руке, обтянутой черной кожаной перчаткой, полицейский держал официальный бланк, а двое его коллег встали по бокам от Шульца, ожидая от него неповиновения. Позади них стоял человек в штатском, с крысиной мордочкой, в надвинутой до ушей твидовой кепке, и молча что-то записывал, используя вместо пюпитра собственную папку для бумаг.
Пока один из полицейских изучал удостоверение личности Шульца, другой, молодой, со светлыми бровями и усиками, проворно встряхнул и свернул пенку, одновременно сгребая ногой валявшееся на полу барахло. Очки хрустнули под его грубой подошвой. Шульц наклонился поднять их, но стекла были раздавлены, оправа погнута, жалкий протез, зажатый в его руке, внезапно оказался ни на что не годен.
Его крепко хлопнули по плечу.
— Вам ведь известно, господин Шульц, что этот дом уже не принадлежит вам и вы его занимаете на незаконных основаниях?
Он молчал. Ему это было известно.
— На дом наложен арест. Вот решение о выселении… Вы не являлись по вызову в суд. Вы не отвечали на письма и извещения, вы отказывались впускать лиц, явившихся по поручению сначала мэрии, а затем синдика.[1] Они сказали, что вы оскорбляли их и даже им угрожали. Они подали жалобу. Вы должны были очистить помещение в июне месяце… Дом продан. Есть ли здесь другие лица, кроме вас?
— Я один.
— Госпожа Шульц, Сильвиана? Это ваша супруга?
— Ее здесь нет. Она ушла от меня в прошлом году. Понятия не имею, где она сейчас.
— Дети?
— Они выросли. Они далеко. За границей. Новостей нет давно. У них своя жизнь.
— Работа?
— Потерял!
— Что тут смешного?
— А то, что я пропащий, и знаю это, и это дает мне право смеяться.
— Пропащий?
— Во всяком случае, для того, чтобы найти работу, я слишком стар. Пособие по безработице мне уже не платят. Одни долги. Вот они, целая куча.
Носком ботинка он поддел и рассыпал по полу стопку распечатанных конвертов.