Квартира, куда определил нас дядя Джо, примыкала к этой террасе и состояла из одной просторной комнаты с выбеленными известкой стенами. Она была прилично обставлена, там была даже маленькая кухонька. Снаружи я сразу же приметил стол и стул, развернутые так, чтобы видеть пейзаж. И подумал, что, если и попытаюсь написать несколько строк, сделаю это здесь, на этом самом месте. Неизменный порядок: стол, стул, ручка, белые листы…
Когда я на следующее утро открыл дверь, на меня обрушилась и подхватила ослепительная волна света. Все сияло — небо, стены, белые простыни. Я босиком прошел несколько шагов. Глаза постепенно привыкали. Две женщины снимали и складывали простыни. Они поздоровались со мной, и я им кивнул. Я увидел шумный и светлый город. Я увидел светлое мерцающее море. Оно сильно шумело, но на этот шум накладывалась и глубокая тишина. А главное — здесь был простор, ощущение открытого пространства, и оно шло не только от прохладного воздуха, от распахнутого до самого горизонта вида, от высокой точки, с которой я смотрел, — нет, это было свойственно городу с очень давних времен. С греческих, подумал я.
Я решил попробовать, как у меня получится, и сел за стол, положил перед собой руки, закрыл глаза. Глубоко вдохнул, подставив лицо первому теплу, ощущая всю эту пустоту вокруг. Да, здесь я буду писать. Или хотя бы внесу кое-какие поправки в рукопись, все еще лежащую на дне моей дорожной сумки.
Когда я снова открыл глаза, напротив меня, по ту сторону стола, стояла улыбающаяся Лейла. Она поняла. Она, должно быть, чувствовала хрупкость моего намерения, пределы моей готовности, глубину моего безразличия, потому-то сегодня утром ни о чем меня не просила. Сказала, что ночевала в маленьком «Восточном Отеле», в номере на первом этаже обращенного к улице здания.
Вскоре к нам присоединилась Эллен, еще заспанная и растрепанная. Она сказала, что хочет кофе, но продолжала томно потягиваться, медленно, и тоже босиком, расхаживая взад и вперед по обширной террасе среди тощих пыльных олив, растущих в кадках, и новых сырых тяжелых простыней.
— Невероятно! Ни один человек в мире не может угадать, где я сейчас нахожусь. Кажется, со мной такого еще никогда не случалось. Это так внезапно. И в то же время забавно и кажется мне совершенно естественным.
Я чуть было не стал объяснять, что мы всегда существуем на развилке двух или нескольких историй и что нам, из глубины нашего повседневного существования, трудно представить себя живущими в другой обстановке, при другом освещении, с другими людьми. Но когда по воле судьбы или нашей собственной прихоти все переворачивается, наша новая жизнь представляется нам настолько очевидной, что мы уже не можем понять, как это мы могли жить и чувствовать по-другому. Мысль не самая увлекательная и слегка туповатая. На меня навалилась бесконечная лень, мне тоже захотелось кофе, и я решил обойтись без пошлостей такого рода.
Следующие несколько дней я провел наедине с Эллен и так и не написал ни строчки. Мы оставались в постели у себя в комнате, вне времени. Или грелись на солнце на большой террасе. Или слонялись наугад по городу или по берегу моря. В Марселе вместо книг — белые простыни и бесцельные блуждания.
После всех этих беспросветных месяцев в доме с каменным сердцем, в пыли и одиночестве, а главное — при удручающем отсутствии Жюльетты, меня внезапно охватило ощущение головокружительной бессодержательности. Вместо необитаемого дома — пестрые многолюдные улицы. Вдали от неприязни деревенских — толпа, в которой можно раствориться, я это оценил. Вдали от унылых полей — прогулки по воде к бухточкам или экскурсии в замок Иф. Обморочное состояние не проходит. И даже Муассак потерял мой след!
Близость тела Эллен и наслаждения, которые оно мне дарило, помогали мне освоиться с теперешним моим положением. Удовольствие ничем не связано с чувством (хотя многие женщины не могут удержаться и хоть немного, да полюбят первого же кретина, с которым испытали наслаждение), и становилось ясно, что, если не считать физического влечения, я уже не испытывал к Эллен ничего, кроме нежности в толстой оболочке признательности. Больше того, моя к ней признательность простиралась бесконечно далеко, словно пляж во время отлива, когда бредешь, погружаясь в мокрый песок, давишь ракушки и обходишь заполненные водой ямки.
Мы возвращались к прежним оживленным разговорам, и чем больше разговаривали, тем больше ей надо было мне рассказать. Я же ясно чувствовал, что не смогу поделиться с ней своими злосчастными тайнами. Дело в том, что моя прекрасная ирландка, которую одновременно возбуждал и стеснял избыток солнца, вскоре заново пристрастилась к нашим давнишним спорам о науке и судьбе, о генетике и роке. Раскрасневшись, она восклицала:
— Вы, литераторы, мне смешны! У вас настолько упрощенное понимание судьбы… Вам всегда хочется, чтобы все, что случается с людьми, объяснялось их собственной жизнью и было нагружено разнообразными толкованиями. Но единственное, что фатально записано, записано в наших генах! Чем бы это ни было — добавочной хромосомой, влечением к убийству или склонностью к сочинительству, — это заложено в нас с самого начала, это передается по наследству, либо ты носитель этого, либо нет. Все определено в мельчайших подробностях. Собственно говоря, жизненные обстоятельства, даже детские, играют очень незначительную роль. Почему вы не хотите допустить, что все фатальное в то же время и бесконечно тупо? Нет, вам надо отыскивать грубые, словно канаты, причины!
Я слушал ее рассеянно и думал о том, что за программа могла быть заложена в ту шельму-хромосому, которая заставила меня крутануть руль и оторвать от семейной жизни эту самую Эллен О'Коннелл, чья (может быть, самую малость натянутая) восторженность росла вместе с моим смятением.
— Знаешь, Жак, я чувствую, что мне пора снова чем-нибудь заняться. Это ты придал мне сил. Существуют люди, от которых заряжаешься энергией и желанием. Ты всегда так на меня действовал.
Мне, с некоторых пор лишь сужавшему собственную жизнь и выбрасывавшему балласт, удивительно было слышать такие слова, но, разумеется, я поддерживал ее намерения:
— Отличная мысль! Ты могла бы, например, преподавать биологию?
— Теперь это называется преподаватель «наук о жизни и о земле».
— Правда?
Жизнь! Земля! Мы заблуждались. Я заблудился. Я старался не задумываться о том, что я здесь делаю, зная при этом, что, куда бы я ни отправился, в любой точке мира я задал бы себе тот же самый вопрос. Эллен не интересовалась причинами, заставившими меня все бросить, перестать писать, распродать по дешевке все, что я имел, сжечь рукописи, раздать книги и свалить…
Точно так же не задумывалась она ни о том, что это за Лейла со мной путешествует, ни о том, что стало с моей женой, с которой она тем не менее изредка встречалась…
Несколько раз, входя в комнату, я засовывал руку в свою дорожную сумку, желая убедиться, что рукопись по-прежнему лежит под стопкой пуловеров. Я задавался вопросом, в каком месте своей длинной истории находилась Лейла в тот момент, когда ей удалось, преодолев межписьменные пространства, добраться до меня. Я задумал для нее еще столько приключений после смерти этого Шульца! Смерти, которая потрясла и возмутила ее. С грехом пополам я нашел слова, чтобы описать, как идет время, и рассказать о том, как Лейла постепенно превращается в женщину.
Но я должен был, по крайней мере, признать, что со дня нашего отъезда я ни разу не ощутил того странного зуда. Кисти рук, бицепсы, грудные мышцы жили предельно спокойной и упорядоченной мускульной жизнью. Ни малейшего желания ударить! Уже кое-что.
Что же касается Лейлы, она с тех пор, как встретилась с этим дядей Джо, очень мало интересовалась тем, что делаем мы с Эллен. Всякий раз, как я встречал ее в «Восточном Баре», она странно на меня поглядывала и казалась очень занятой. Она ловко наливала кофе в чашки, разносила заказы, подметала между столиками. Часто она оживленно разговаривала с подозрительными типами, напоминавшими заговорщиков из второсортных фильмов. Иногда она уходила вместе с ними, краешком глаза ловя мое осуждение, но скорее довольная возможностью бросить мне вызов.
— Да, эта девочка знает, как сделаться полезной, ничего не скажешь! Вот молодчина! — расплываясь в улыбке, говорил мне дядя Джо.