Хайнц вполне отдавал себе отчёт в том, что личность этого человека сквозит в его нынешней манере держаться, делает его словно бы старше своих семнадцати лет, горит на нём незримой отметиной.
Окружающие, по-видимому, что-то такое подметили с самого начала и держались на уважительном расстоянии. Даже Дирк, хотя вот у него-то с головой точно было не в порядке. В штрафной лагерь он загремел с чем-то мрачно-постыдным на совести — быть может, попался на воровстве у сослуживцев, — и уже в качестве штрафника располагал несколькими месяцами беспросветного прошлого, о котором порой принимался распространяться с болезненным наслаждением и патологическим вниманием к деталям. В его прошлом было несколько полевых лагерей далеко на Востоке, обезвреживание мин под вражеским обстрелом, поиск раненых на поле боя и погребение трупов. «Идём через поле, за нами сапёры, а позади надсмотрщики плетутся. Выкапываем мину, а конвоиры близко не подходят, чтоб не обосраться со страху. И так каждый день. Поллагеря у нас на минах подорвалось. Расформировали в конце концов, не то и без мин бы околели. Жрать-то нечего. А на поле мертвецы лежат, давно лежат, уже завонялись, и у них в сумках хлеб тухнет. Бывало, достанешь и жуёшь, пока конвой не видит. От хлеба падалью несёт, а ты его, значит, жрёшь...». Обычно такие излияния заканчивались присказкой вроде: «Радуйтесь, кретины, тут у вас пансионат. Жиреете как свиньи, жрёте по расписанию да в грязи роетесь. Вот начнут русские к вашим хижинам пристреливаться, поймёте, какой здесь рай был, да поздно будет». Окружающие Дирка страшно раздражали — то ли из-за того, что они, по его мнению, не испытали и сотой доли выпавшего на его участь, то ли просто потому, что он в своём сапёрном лагере головой повредился. В бараке мог подскочить к первому попавшемуся арестанту и начать выкрикивать самые грязные ругательства, и никто почему-то не отваживался с ним связываться, даже седой фронтовик по прозвищу Скелет, который в бараке пользовался большим уважением. Ещё Дирк мог вдруг замереть и уставиться надолго в одну точку, а после бормотать о том, сколько вокруг мёртвых бродит, куда больше, чем живых, они, мол, прямо-таки толкутся вокруг и никто, кроме него, их не видит. Хайнца Дирк сильно невзлюбил с самого начала, однако старался держаться подальше. Последнее стремление, впрочем, было взаимным: от болтовни этого психа Хайнцу становилось не по себе, а в знаменательный день вызова в комендатуру Дирк и вовсе сумел его по-настоящему напугать.
— Эй, ты, — произнёс он тихо, сгорбившись и опираясь на черенок лопаты. — Вот скажи, почему рядом с тобой день тянется целую вечность?
— Да что ты городишь? — Хайнц изобразил невозмутимость, хотя его передёрнуло с макушки до пят.
— Заткните пасти! — заорал надзиратель, вразвалку направляясь к ним против метущего навстречу снега. — Работать, скоты! Работать, предатели!
И Хайнц, отвернувшись, всадил лопату в мёрзлую землю.
Тем же днём Хайнца повели в комендатуру. Чёрт знает, зачем он там понадобился. В первые лагерные дни Хайнц часто представлял себе, как коменданту приходит ходатайство о помиловании — внушительная бумага с размашистой подписью, со словами «"Аненэрбе", начальник отдела тайных наук» в шапке документа — хотя Хайнц знал, что подобное неосуществимо. Хотя бы потому, что хозяина этой подписи в последний раз Хайнц видел в наручниках, в окружении вооружённых эсэсовцев. Солнечный свет лился в единственное окно у него за спиной, стекая по плечам и прядям светлых волос; белая сорочка, белые бинты на руках и поперёк лба, мраморно-белое, застывшее лицо — чем-то потусторонним отдавала эта избыточная саванная белизна. Он был ранен, кажется, серьёзно, и на боку, сквозь бинты и ткань рубахи пробивалось, пышно расцветая, алое пятно. Взгляд пустой, как насквозь вымороженное ужасающе-солнечное небо за окном. Он был здесь и в то же время не здесь. Для него весь мир вокруг больше не имел значения — тень мира, уже сгоревшего дотла. Хайнц всё это понимал, и, тем не менее, ждал хоть какого-то ободряющего слова напоследок, хоть обнадёживающего взгляда. Не дождался. «Парень здесь не при чём», — кажется, командир произнёс что-то подобное, когда его вывели в коридор, а, может, Хайнцу просто померещилось. Всё произошло слишком быстро. Когда командир очнулся, минуло уже шесть часов безвременья. Уже шесть часов всё катилось в пустоту, и с тех продолжало катиться каждый день, каждый час, каждое мгновение. На вопрос о том, что теперь делать, командир ответил: «Либо бежать. Либо ничего». И добавил: «Прости». А потом за ними пришли солдаты, и с тех пор о судьбе командира Хайнц ничего не слышал.