Выбрать главу

— Спи.

И едва державшееся на плаву сознание вновь шло ко дну. Однако, пока новая порция зелья расходилась по жилам, смертник успевал осознать, насколько же его личный Морфей боится своего пациента. Боялась узника и охрана. Они все испытывали страх перед ним — по рукам и ногам скованным цепью, в наркотическом бреду пускающим слюни на продавленный матрас. Они знали, что смертник мог их слышать — через стены и перекрытия, через многие метры душной подвальной тишины, через железную дверь камеры — он, ещё не успевший провалиться в трясину отравленного сна, способен был разобрать не то что каждое слово, произнесённое хоть шёпотом, нет, куда больше: малейшее движение чужой мысли.

Прочих заключённых водили по утрам в комнату для умывания, где они могли побриться, — смертника без крайней необходимости не выводили никуда. На дверь навесили пару дополнительных тяжёлых засовов, едва выяснилось, что узник умеет открывать замки одним лишь усилием мысли. Но для того требовалось сосредоточиться, что было уже не под силу утонувшему в дурмане разуму.

Нынешней ночью дурман рассеялся. Обыденность самоощущения казалась сродни откровению. Мало-помалу все чувства оживали, и память по кускам извлекала себя из небытия.

Темнота запредельной концентрации клубилась вокруг, набухала, лезла в глаза — сущая репетиция слепоты. Узник провёл ладонью по матрасу, почувствовал под пальцами холод железных прутьев: спинка койки, ледяная и будто чуть липкая на ощупь. За дрожащей от слабости рукой тянулись звенья тяжёлой цепи. И вот тут память распахнулась первым осознанным воспоминанием: он уже видел такую койку и такие цепи — не слишком далеко отсюда, примерно в девяноста километрах на север, в одном из многочисленных концлагерей «тысячелетнего рейха» он видел в точности такую же картину, как та, которую являл собой теперь.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Там всё было тускло-белым, призрачно-сероватым: запорошённая земля сливалась со снежным январским небом. Лишь бараки темнели. Ровные ряды низких длинных бараков служили единственным ориентиром в белой мгле, размывавшей всякое представление о направлении и расстоянии.

Служебное задание, очередная командировка — он и вообразить не мог, что она окажется командировкой в ад.

Он видел «жилые» бараки, наполненные разновозрастными женщинами, медленно погибавшими от голода и болезней, видел медицинские лаборатории, где заключённым изощрённо помогали умирать, и видел тамошний морг. Собственно, морг там был везде — порой тела лежали штабелями прямо на улице, и снег сыпал в оледеневшие мёртвые лица. Женский концлагерь Равенсбрюк — так называлось то место. «Равенсбрюк» — «Воронов мост». Мост через пропасть между прошлым и настоящим, осыпа́вшийся позади с каждым шагом, — так что уже немыслимо было вернуться к себе прежнему.

Он-то в те времена был отнюдь не заключённым. Он, молодой карьерист, приехал в концлагерь расследовать одно дело. И носил щеголеватый офицерский мундир. Почти такой же, как у тамошних офицеров охраны. Специалист по незримому, он выяснял обстоятельства загадочной гибели надзирателей и допрашивал узников. Вот комната для допросов в штрафблоке, вот широкая железная столешница в мутных разводах, а по ту её сторону — только что приведённое из карцера существо, едва похожее на человека. Бритоголовое, хрупко-тощее, в каких-то коростах — оживший мертвец с картин Брейгеля-старшего. Главный подозреваемый... подозреваемая. Девушка, с убийственной ненавистью смотревшая на немецкого офицера напротив.

Как ваше имя?

У меня есть номер. Мой номер — одиннадцать ноль восемь семьдесят семь.

Морозная синь за голым окном, лихорадочное дрожание желтушного электрического света. Обезображенная побоями заключённая. Он уже понял: это она убивала надзирателей. Без оружия, даже не притрагиваясь к ним — но убивала.

Он долго думал, прежде чем принять решение.

Я знаю о ваших способностях. И хочу предложить вам сотрудничество. Вы покинете концлагерь, если будете работать в той организации, которую я представляю. Вы согласны?

Нет.

Почему?

Потому что я вас ненавижу.

Удивительным казалось, как это одичавшее существо ещё не позабыло человеческую речь. Но позже оно уже не говорило, даже не шевелилось: пластом лежало в камере-одиночке, прикованное толстой цепью к койке, что тихо дрейфовала всё дальше в сторону небытия, которое стало бы для этой узницы — как и для тысяч других, настигнутых той же участью, — единственным выходом из заключения. Если бы он тогда не забрал её с собой из лагеря, несмотря на её отказ сотрудничать. Вместе с несколькими десятками других, теми, кому повезло несравнимо больше прочих.