Затем, как нечто само собой разумеющееся, вкатил себе ещё одну ампулу. И ещё.
Через минуту-другую над городом будто взошло второе солнце, а вой сирен отодвинулся, превратившись в незначительный фон для обновлённых, чётких, гранёных мыслей — как если бы сознание надело очки. Призрачные тёплые ладони бродили по спине и шее, пряный холодок растекался по внутренностям. Воскрешение состоялось. Сразу проснулось нетерпеливое желание действовать, — и Штернберг, не особенно, впрочем, надеясь на удачу, отправился искать карту в соседние номера, постояльцы которых смылись в укрытие. Разумеется, вернулся с пустыми руками. Однако нитку из рубашки выдрал и маятник смастерил: на некоторые вопросы он прямо сейчас должен был получить ответ, чтобы не спятить от неизвестности.
Сел за стол, облокотившись, чтобы не тряслись руки. Серебряное кольцо висело на нити, чуть поворачиваясь. Итак...
«Мои близкие в безопасности?» — мысленно спросил он.
Маятник начал раскачиваться — вперёд-назад. Это означало «да».
Штернберг выдохнул, рука дрогнула, и нить заплясала во все стороны. Подождал, пока маятник прекратит движение.
«Они в рейхе?»
«Да».
«В Берлине, в окрестностях?»
Вправо-влево. «Нет».
«В Баварии?»
«Да».
«В Мюнхене?»
«Нет».
«Им сейчас что-нибудь угрожает?»
Маятник изводяще-долго выписывал круги, в конце концов нехотя ответил:
«Нет».
И, главное, нельзя было быть уверенным в абсолютной правоте всех ответов этого нехитрого устройства. Да, обычно маятник не ошибается, но...
Надо было задать ещё один вопрос — тот, что никак не давался даже в мыслях.
Щемящий июльский вечер, весь в полосах рыжего предзакатного солнца; Штернбергу казалось, с той поры прошли годы, а ведь на самом деле минуло всего несколько месяцев. Паспорт в его руках, добытый просто чудом, — билет в новую жизнь, но не для него: печать с швейцарским гербом, фотография большеглазой девушки. Её паспорт, за который Штернберг был готов отмерять ведро собственной крови. Она это поняла, и только потому не разорвала паспорт в клочья. Она хотела остаться, просто потому, что у неё на всём свете никого больше не было. А может, и не только поэтому.
«Дана...»
Маятник ходил во все стороны, выписывал спирали и восьмёрки, и невозможно было его унять.
«Она в Швейцарии?»
«Нет».
Задрожали руки.
«Она в рейхе?»
«Да». Да!
Она жива, она в опасности? Да, да, да — или это дрожь рук передаётся тонкой нити? Штернберг сжал кольцо в кулаке. Никогда прежде на него не накатывало столь неприкрытое желание убивать: просто пойти размозжить кому-нибудь голову за то, что всё так чудовищно, никчёмно, вкривь и вкось. Хотя нет, не кому-нибудь вообще — а Мюллеру, Шрамму и прочим. Всем этим. Таким же, как он сам.
Штернберг заставил себя успокоиться.
«Она в опасности?»
На сей раз маятник не ответил ничего определённого, но слабое покачивание скорее смахивало на «нет».
Пол содрогнулся от далёких ударов: бомбардировщики прибыли выполнять свою будничную работу — перемалывать Берлин в горы битого кирпича и камня. Штернберг неотрывно смотрел на перстень в ладони, но не видел ничего. Он-то надеялся, что соседнее государство послужит надёжным сейфом, куда можно спрятать всё самое ценное. Вот и её он постарался спрятать там же — свою совесть, свою боль, свою счастливую ошибку и единственную надежду, которую не погребли обломки тех пустотелых колоссов, что когда-то представлялись ему высшей целью и нерушимым долгом. Её звали Дана Заленская, и была она узницей концлагеря Равенсбрюк, а потом по прихоти Штернберга — точнее, оберштурмбанфюрера, — курсанткой в эсэсовской школе для сенситивов, ведь она оказалась дьявольски талантлива, эта дикая девчонка, к тому же со своей звериной ненавистью к немцам она могла послужить «идеальным материалом» для опытов по корректировке человеческого сознания. И злость в её глазах постепенно таяла. Живая игрушка, прирученный зверёныш — до поры до времени она его просто забавляла. Но однажды Штернберг понял, что откорректировал сознание вовсе не ей, а себе, потому что раньше он, телепат, заочно проживал тысячи чужих жизней, брезгливо пролистывал их, не интересуясь толком ни одной, и вдруг понял, что не может существовать без этой, единственной. Сколько стоит жизнь заключённой №110877? Для рейха — несколько марок, для Штернберга — много больше, чем собственная жизнь. Глупость с его стороны? Возможно. Но вот всё, всё теперь — развалины и тлен, а это — как сияющий шпиль, единственный ориентир на пустом горизонте.