Он отнюдь не садист. Он циник и мизантроп — обыкновенные качества, в той или иной степени присущие многим в СС. Иногда участвует в «ужесточённых допросах», но не испытывает к ним какого-то особого пристрастия. Это его работа. Он педантичный служака и свою работу делает хорошо.
Первый допрос выглядел так: Мюллер зашёл в кабинет быстрым шагом и уже с порога начал на меня орать. Это был просто профессиональный приём. Я сказал ему, что сам пользовался подобными методами, когда допрашивал лагерников при расследовании равенсбрюкского дела, так что пусть не надрывается. Ещё я сказал, что он, конечно, может попробовать ударить меня, но на его здоровье это скажется незамедлительно, обширный ожог — меньшее, что я ему обещаю, и наплевать, что мне за это будет. (Он часто сам бьёт подследственных, это я прочёл в нём сразу, — но вовсе не потому, что ему нравится кого-то избивать, он просто следует заведённым в гестапо порядкам.) Тогда Мюллер умолк, придвинул стул и сел напротив, почти вплотную. Это тоже был приём. Взгляд его то упирался в меня, то принимался скользить вправо-влево, словно Мюллер высматривал что-то за моей спиной. Так он пытался запугивать. Думаю, на многих этот дикий мечущийся взгляд производил жуткое впечатление. Мне было проще: я слышал его мысли, а в них пока не было ничего особенного, кроме остро-профессионального интереса к моей персоне — к тому, как сломить человека вроде меня. Такие лично Мюллеру в его практике ещё не попадались. Людьми со сверхъестественными способностями обычно занимается Зельман и его специальный отдел гестапо. С Зельманом у меня всегда были прекрасные отношения — да что там, последние несколько лет он был мне как отец, возможно, поэтому я до последнего не верил, что задержусь на Принц-Альбрехтштрассе. Как Зельман воспринял всё произошедшее? До сих пор не знаю, и это мучительно. Мюллер о нём в моём присутствии никогда не говорил и не думал.
«Вы очень интересный случай, господин фон Штернберг, — сказал Мюллер. — В нашем архиве мало таких объёмных папок, как ваше личное дело. Но у вас всегда находились защитники. Раньше. Теперь нет. Какой идиот будет защищать предателя?»
И началось. Он добивался от меня признания в том, что я будто бы возглавил антигосударственный заговор, целью которого якобы являлось «покушение на жизнь фюрера посредством оккультного устройства, называемого Зонненштайн» (какой омерзительный, идиотичнейший бред). Моим главным оправданием было то, что операцию «Зонненштайн» я в конечном счёте отменил. Мюллера страшно раздражало, что на угрозы я отвечал угрозами и, кроме того, нередко озвучивал его мысли быстрее, чем он успевал их высказать. Тогда, вопреки здравому смыслу, я ещё верил, что меня быстро освободят.
Через день меня поволокли на порку. После пожара в пыточной (в «помещении для допросов третьей степени», если следовать эсэсовской страсти к эвфемизмам) Мюллер приказал колоть мне наркотики и ещё какую-то отраву, чтобы рассеять моё внимание и заодно развязать язык. Первое ему удалось вполне — я не мог сосредоточиться, собрать волю для энергетического удара и, по сути, был разоружён. До сих пор не знаю, насколько удалось второе. Я почти не помню, о чём говорил с ним. Помню лишь, что допросы шли один за другим — раза три-четыре в день, — и Мюллер вёл их с огромным воодушевлением. В моём лице он видел вызов своему профессионализму.
Помню лишь отдельные отрывки. В какой-то момент я обнаружил, что он обращается ко мне по имени. С каждым новым допросом он позволял себе всё больше фамильярности. Сначала, я чувствовал, он несколько робел передо мной, моими способностями, знатным происхождением и университетским образованием, — а потом уже не ограничивал себя в выражениях. Он испытывает комплекс неполноценности перед интеллектуалами и потому ненавидит их.
Я не раз просил вернуть мне очки.
«Вам не стоит беспокоиться об очках, Альберих! На кой вам сдались очки — стульчак в камере найти не можете? Когда вас вздёрнут, очки вам не понадобятся! Вы вообще понимаете, где находитесь? В штаб-квартире гестапо! До сих пор не поняли, что это значит? Мы можем сделать с вами всё, что захотим!»
Я говорил ему, что раз уж он вздумал звать меня по имени, пусть хотя бы запомнит его как следует.
«Думаете, кого-то тут интересует ваше паршивое имя? Когда вас повесят, никто о нём и не вспомнит! Вы здесь пустое место, Альберт. Эти собачьи аристократы, которые покушались на жизнь фюрера, тоже много чего думали. Считали, что их запомнят как героев. А их перевешали, как помойных шавок! С вами будет то же самое! Не думайте, что ваша голубая кровь тут что-то значит. Перед государством все равны!»