— Это ведь и впрямь интересно, не находите? — Шрамм протянул барону несколько фотографий. Дана впилась взглядом в их матово-белую изнанку, потом посмотрела на барона. Тот небрежно переложил первую карточку за последнюю. По его лицу ничего нельзя было прочесть.
Зато гестаповец явно что-то прочёл, принявшись нагло рассматривать Дану, и при этом в его выпуклых насекомьих глазах светился отблеск того смутного узнавания, которое недавно коснулось и её. «Сенситив», — осенило Дану. Когда-то на занятиях в школе «Цет» ей говорили, что сенситивы чувствуют друг друга... Дана едва сдержалась, чтобы не отвернуться.
— А вы, фройляйн, кем приходитесь Штернбергам? Родственницей?
— Не ваше дело, — Дана постаралась скопировать ледяную интонацию барона.
Тем временем барон отложил фотокарточки и сказал:
— Закономерный итог. Рано или поздно именно таким образом всё и должно было завершиться. Он это заслужил.
Голос барона был совершенно бесстрастен.
— И всё? — казалось, гестаповец действительно был удивлён, или просто хорошо играл. — Мне, знаете ли, даже немного жаль этого молодого человека. У него очень жестокий отец.
Баронесса рывком поднялась из кресла и шагнула к столу с карточками, но коротышка её опередил.
— Да вы сидите, сидите, сударыня! Сейчас вы всё увидите... — Он вручил часть фотографий баронессе. — И вы увидите... — Пару карточек он протянул Эвелин, сидевшей очень прямо, с брезгливо-возмущённым видом. — И вы тоже... — Остальные карточки достались Дане. — Смотрите внимательно, дорогие дамы. Может, хоть у вас сердце дрогнет.
Фотографии были чёткие, подробные. Плоский свет фотовспышки выхватил угол тюремной камеры с грубо выкрашенными пупырчатыми стенами и железной кроватью. Наискосок грязного матраса в изломанной позе лежал человек. Лишь на одной фотографии он вяло пытался закрыть лицо ладонью, выбеленной прозекторски-мертвенным светом. На других — с приоткрытым запёкшимся ртом и зажмуренными глазами, в каком-то тягостном томлении вцепившись пальцами в края матраса, — демонстрировал бесстыдное безразличие не то пьяного, не то больного. Кандалы, рваная рубаха, двухнедельная небритость, кровоподтёки. Примерно такую картину Дана видела в кристалле... Но на карточке это выглядело сухо и отстранённо, как протокол, и потому особенно жутко. Когда-то, в лагере, впервые увидев Альриха по ту сторону стола для допросов — обитателя иного мира, человека, неуязвимого в своём достатке и карьерном благополучии, щеголеватого, то снисходительного, то высокомерного, и всегда, всегда недосягаемо-всесильного — Дана пожелала когда-нибудь, пусть через десятки лет, поглядеть на него сломленного и униженного, по горло в грязи и безысходности, как она сама сидела перед ним, перед этим самодовольным эсэсовцем, живая лишь по недоразумению, пронумерованная, безымянная, просто кусок высушенной голодом плоти. Пожелала, собрав всю злобу — а яростная злоба служила тогда протоплазмой каждой клетке её истощённого тела. Прошло меньше года, и её пожелание, давно позабытое, родилось-таки в материальный мир. Вот оно. Эти фотографии — словно снимки картин, нарисованных её тогдашним одичалым воображением.
Дана невольно окинула взглядом присутствующих — будто они могли уличить её в чём-то. Лицо баронессы было, как всегда, отрешённым, только резче обозначилась вертикальная складка между бровями. Барон искоса посматривал на жену. Их дочь всем своим видом показывала, что к ней всё происходящее не имеет ровно никакого отношения. Чернявый гестаповец развязно закинул ногу за ногу и теперь покачивал ступнёй в лакированном ботинке с очень высоким каблуком.
— Достаточно одного моего звонка, — Шрамм словно бы взвесил в ладони невидимую телефонную трубку, а затем, не вставая с кресла, слегка поклонился барону, — чтобы вы никогда больше не увидели вашего сына живым.
Гестаповец выдержал долгую паузу: ждал реакции на свои слова. Её не последовало. Дана слышала собственный пульс, глухим буханьем отдающийся в ушах, — как и в тот день, когда она бежала от автобусной остановки до дома, мучимая страшным предчувствием.
— Но вы его увидите, — продолжил Шрамм. — Непременно увидите. В том случае, если вернётесь в рейх. Всей семьёй.
Дана помертвела.
— Какая чушь, — отрезала Эвелин. — Я никуда не поеду.
— В таком случае вашего брата завтра же расстреляют.
Казалось, сознание отделилось от тела и бьётся в судорогах где-то рядом за толстым стеклом, не в силах повлиять на происходящее, а тело обратилось в камень: бессмысленное, неподвижное, оно не способно было вымолвить ни слова. И стало очень трудно дышать. Дана с ужасом почувствовала, что задыхается.