— А вы не боитесь оставаться здесь в одиночку, без поддержки? — зловеще полюбопытствовал Шрамм. — На прислугу ведь нельзя положиться, а с ребёнком, знаете ли, всякое может произойти... Дети так непоседливы...
Эвелин всё поняла и погрузилась в мертвенное молчание.
— У вас есть пять дней на то, чтобы собраться и уладить дела, — продолжил гестаповец. — Не позднее, чем вечером пятницы, восьмого декабря, вы все должны пересечь границу рейха. Что касается визы и прочего — все заботы я беру на себя. Поторопитесь. Помните: один мой звонок — и Альриха фон Штернберга расстреляют.
Пауза была страшной. Дана не могла заставить себя и пошевелиться. Ещё недавно ей казалось, что никакая сила не смогла бы заставить её вернуться в рейх — но теперь никакая сила не смогла бы её удержать.
— Да, кстати... — Шрамм пощёлкал пальцами. — Мне нужен какой-нибудь предмет, маленькая такая вещица. Как доказательство того, что я был в вашем доме. Потом обязательно верну, вы не думайте, мы же не ворьё какое-нибудь.
Трое в серых плащах, как по команде, дружно вышли в коридор, и скоро в соседней комнате задвигали стулья, а в библиотеке что-то упало — судя по звуку, стопка книг.
— Если это обыск, господин-как-вас-там, то я и впрямь вызову полицию, — барон поднял телефонную трубку (всё это время он сидел рядом с телефонным столиком).
— Это не обыск. А вот звонок будет большой ошибкой.
— Тогда немедленно объясните вашим хамам, что здесь не хлев, из которого они, судя по всему, недавно вышли. Что вам требуется в качестве доказательства?
Один из троицы вернулся в комнату, держа перед собой, как поднос, семейным альбом — тот самый, что лежал в кабинете барона.
— Пойдёт, господин Шрамм?
Гестаповец взял альбом, перебросил несколько картонных страниц и, не удержав одной рукой на весу, сильно наклонил. Как это часто бывает, для фотографий последних лет в альбоме не доставало места, и они были просто вложены между последней страницей и обтянутой тёмно-синим бархатом обложкой. Одна из фотографий спланировала прямо под ноги Шрамму. Тот поднял её, присмотрелся, поглядел на выведенную карандашом дату на обороте.
— О! То, что надо. Вы позволите, господин барон? Я верну. В целости и сохранности.
Хозяин дома лишь презрительно сощурился.
Вернуться в рейх. С головы до пят Дану обволакивал мертвецкий холод — словно открылось окно в морозную ночь, откуда будущее дохнуло запахами многолюдных прокуренных вокзалов, армейского сукна, нищенских пайков с гнилостным привкусом неприкаянности и неизвестности (как же она, оказывается, привыкла к сытой размеренной жизни в доме Штернбергов), завыли сирены, послышались грубые окрики, — и при том у неё ведь концлагерное клеймо на руке, которое она так и не удосужилась свести. А барону в любое мгновение может понадобиться доктор... Да и как он, полупарализованный, выдержит этот переезд? Как вообще можно требовать подобное от инвалида-колясочника?
— Пожалуйста, господин Шрамм... — выдавила она. — Вы ведь не можете... заставлять больного человека...
Шрамм прекратил засовывать карточку в переполненный бумажник и с нарочитым вниманием уставился на Дану. Его тяжёлый индусский взгляд невозможно было выдержать ни мгновения: такую дурноту этот взгляд отчего-то вызывал.
— Я не ослышался, фройляйн? По-вашему, я не могу что?
Дана против воли опустила глаза, её пробрала гадливая и лихорадочная дрожь.
— Прикусите язык и не высовывайтесь, пока я ещё не передумал оставить вас в этом семействе для полной, так сказать, коллекции. — В интонациях Шрамма слышалось злое жужжание растревоженного осиного гнезда. — В этой сделке вы ровно ничего не стоите. Сидите тихо, не то пристрелю.
Дана сильно прикусила и без того обкусанную губу, во рту появился кровавый привкус. Она словно бы стремительно проваливалась куда-то, в перехватывающую дыхание глубину, откуда всё окружающее выглядело мелким, как содержимое спичечного коробка, и пугающе чужим. Подобное ощущение уже посещало её несколько лет назад, в тот день, когда семью, в которой она жила тогда, арестовало гестапо. Такое творилось с ней и в первые лагерные недели. Только тогда ей не было дела ни до кого, кроме себя самой. А теперь... теперь всё было во сто крат сложнее.
1.4. Альрих. Разбитые зеркала
Вайшенфельд
19 декабря 1944 года, утро
В квартиру этажом ниже въехал зверинец, совмещённый с сумасшедшим домом. С семи часов там бегали, визжали и роняли мебель, и всё это при настежь открытых окнах, для пущей слышимости.
— Кошачий концерт, чёрт бы их побрал, — пробормотал Штернберг. Он лежал в опостылевшей за бессонную ночь постели, взъерошенный и мокрый, и старался не думать об аптечке с морфием в ящике стола. Во-первых, в аптечке оставалось всего четыре ампулы, и то, что с ним творилось сейчас, в любом случае началось бы через сутки, потому что пускаться на поиски зелья он не собирался. Во-вторых, с этим просто надо было заканчивать, и как можно скорее. Штернберг неотрывно смотрел на мятый обрывок газеты, лежащий на прикроватной тумбочке рядом с очками, совсем близко, и представлял: вот сейчас... сейчас... сейчас обрывок сдвинется на самый край и, может, даже упадёт на пол. Уже минут двадцать представлял. Он и раньше не слишком ладил с телекинезом — тем не менее, мог, сосредоточившись, передвигать силой мысли небольшие предметы и открывать любые замки. Прежде мог. Нынешнее мучительно-безрезультатное усилие напоминало нескончаемые упражнения по развитию телекинетических навыков, которыми он изводил курсантов в школе «Цет». Раньше Штернберга никогда не интересовал вопрос, как употребление наркотиков влияет на способности сенситива. Теперь интересоваться было поздно, Штернберг сам служил исчерпывающим ответом и наглядным примером.