У него перед глазами всё плыло — а проклятый клочок лежал на месте как ни в чём ни бывало.
— Да дьявол тебя сожри! — Штернберг, отшвырнув угол одеяла, ударил кулаком по краю кровати.
Газетный обрывок нехотя занялся огнём. Штернберг устало прикрыл глаза. Хоть пирокинез ещё оставался в его власти, и на том спасибо.
Жизнь без морфия — не жизнь, а нескончаемое преддверие полного распада. Шли всего вторые сутки. Дальше грозило стать хуже. Ещё бы дней пять перетерпеть, вопреки тому, что каждая жила в теле прямо-таки рвалась, исходя на неслышный вопль: дальше терпеть было немыслимо. Штернберга уносило на волнах слабости, что, казалось, вот-вот должна была перейти хоть в какое-то подобие забытья, но лишь плескалась у самой его кромки. Впрочем, из-за частых приступов проливного пота взрытая постель превратилась в место совершенно не пригодное для сна. Непрестанно зевая и утирая слезящиеся глаза, Штернберг готов был пожелать, чтобы кто-нибудь приковал его к кровати. Ведь стоило сделать всего два шага до стола, открыть ящик... Надо было ещё вчера раздавить треклятые ампулы. А теперь уже и рука не поднимется.
Утро наполнило комнату бутылочно-зеленоватым водянистым светом, по углам оседал тинистый сумрак, и всё было холодным и зыбким, как в аквариуме. Ночью Штернберг, давясь болезненной зевотой, приоткрыл окно, надеясь, что морозный воздух с улицы приведёт его в чувство, и за несколько часов комната выстыла до нестерпимости. Обезьяний питомник внизу тем временем не унимался — там орали на два голоса, и не требовалось быть телепатом, чтобы опознать в этих воплях бурную ссору. Раньше в квартире на первом этаже жил одинокий престарелый полковник, которому Штернберг от души желал поскорее съехать, потому как глуховатый вояка обожал включать радиоприёмник на полную громкость. Нынче полковник со своим радио вспоминался почти с ностальгией.
— С-санкта Мария и гнев господень! Содом и Гоморра! — Штернберг нацепил очки, поднялся, натянул брюки, накинул рубашку и, не попадая пальцами по пуговицам, продолжая вполголоса ругаться, босой, вышел на лестницу, оставив дверь в квартиру распахнутой. Вскоре он загрохотал кулаком по двери соседей. «Если не отопрут, выбью к чёрту». Пнул, не почувствовав ушибленных пальцев. Лица человека, открывшего ему, не видел — перед глазами вращались дымные чёрные колёса, зато болезненно-зримым и почти осязаемым был блеск ампул в оставленной наверху аптечке (подняться, открыть ящик стола...), а ещё почему-то запомнилась густая седоватая шерсть, лезшая из ворота полурасстёгнутой мятой сорочки соседа, и широкие подтяжки, и даже винные разводы на серых галифе. От офицера кисло разило выпивкой. У него был пистолет, которым он сразу принялся размахивать перед носом у Штернберга.
— Вы кто такой? Чего вам тут надо? Проваливайте, вы ошиблись дверью!
Штернберг схватил скандалиста за запястье, отвёл его руку с пистолетом в сторону, намотал ворот на кулак и несколько раз приложил соседа к стене. Швырнул на пол, ударил ногой — раз, второй, третий. Ничего не слышал, кроме собственных чугунных слов:
— Заткни свою гнилую глотку, боров. Заткни... свою... пасть...
Сознание прояснилось, чёрные колёса укатились прочь, и вновь включились звуки окружающего мира. Визжала женщина. Под окнами, натужно кашляя мотором, заводился мотоцикл. Глаза избитого человека — немолодого, сильно пьяного, не слишком здорового, — мутно-серые, в красных прожилках, были полны недоумения и боли, и несло от него слабостью и страхом.