— Ах, Альрих, мне тут сказали, вы были в ужасном состоянии! Я рад, что с вами всё в порядке. — Гиммлер закрыл папку с какими-то фотографиями — c фотографиями каммлеровского излучателя, понял в следующее же мгновение Штернберг. С фотографиями результатов испытаний. Когда-то Штернберг видел снимки прототипа этого устройства — созданного по выкраденным у него наброскам... Помнится ещё, тогда один из подчинённых, Макс Валленштайн, подкинул Штернбергу идею «поднять вопрос о плагиате». Хороший был совет. Зря он им не воспользовался.
— Относительно в порядке, рейхсфюрер. — Штернберг попытался щёлкнуть каблуками (ради визита к шефу он всё-таки надел мундир и сапоги) и чуть было не упал ничком. Поймал стеклянный взгляд Глюкса, тоже то и дело заваливавшегося вперёд.
— Вы хоть представляете, как вы мне теперь обязаны? Знаете, чего стоило постоянно вас выгораживать? Вам повезло, что фюрер не приказал расстрелять вас. Если б он отдал такой приказ, мне пришлось бы повиноваться, хотя вы знаете, как хорошо я к вам всегда относился.
— Да, рейхсфюрер. — Штернберг чувствовал, что Гиммлер не врёт. Всё-таки Гиммлер им по-своему дорожил — и Штернберг, со смесью отвращения и некоторого снисходительного сочувствия, прекрасно видел, почему. Потомственный аристократ, двухметрового роста блондин с телосложением статуй Арно Брекера у парадного входа рейхканцелярии, олицетворяющих партию и вермахт, обладатель необыкновенных способностей и некоторого изъяна, очень кстати разрушающего «идеальность образа» в чужих глазах (ибо совершенство раздражает) — Штернберг был тем самым «германским героем» для неказистого, нескладного человечишки, в соответствии с таблицами собственных эсэсовцев-расологов попросту обмылка, осознающего свою никчёмность, зажатого и недалёкого диванного мечтателя, помешанного на романтике, могущественных воителях и древних легендах — и облечённого огромной властью.
Этот небольшой, нелепый, неуклюжий человек, наивно восторгавшийся высокими блондинами, а сам «обладающий всеми признаками расовой неполноценности», как болтали про него злые языки, узкоплечий, с запавшим подбородком, умудрявшийся сочетать в себе жестокость и хитрость с мягкотелостью и нерешительностью, — Штернбергу хотелось раздавить ему бесформенное, растёкшееся над воротом горло за одни только шрамы от лагерной плети на полудетской спине Даны. И в то же время, как и раньше, Штернберг ощутил предательскую теплоту собачьей признательности шефу, который взял его под свою опеку, защитил от нападок, поднял так высоко, обеспечил... Штернберг разозлился на себя. Идея насчёт родственников наверняка принадлежала Гиммлеру. А может, и Мюллеру — Гиммлер же только согласился, что нередко делал под напором подчинённых...
— Ваша беда, Альрих, в том, что вы учёный. А учёные быстро деградируют, превращаясь в интеллектуалов. Интеллектуал — это прежде всего моральная расхлябанность и недостойные национал-социалиста сомнения. Я не могу допустить, чтобы ваши уникальные таланты пропали втуне, и спасаю вас от вас же самих. Я знаю, что вы не предатель. Вы ведь нашли в себе силы подчиниться приказу фюрера...
В другом мире, в ином измерении Штернберг высокомерно бросил бы, что плевал на приказ фюрера, что не из-за маний какого-то психопата, а по собственному убеждению лишил рейх последнего шанса. Что никакое тысячелетнее державное могущество не стоит концлагерного пепла. Так сказал бы тот Штернберг, который уничтожил всю важную документацию по Зонненштайну и себя вместе с ней. Нынешний Штернберг слушал хозяина концлагерей вполуха и думал, как найти Дану, где её искать, жива ли она, ведь он сойдёт с ума, если погаснет единственная звезда в его полуночной пустыне. И ещё — под пристальными взглядами вооружённой охраны — он чувствовал, что между ним и сидящими за столом людьми словно бы протянута невидимая проволока. Он по одну сторону. Они — кроме Керстена, разве что, — по другую. И это уже навсегда, какие бы нравоучения ни читал Гиммлер. Оставалось лишь мимикрировать под окружение по мере сил, потому что теперь один неверный шаг — и пуля. Не только ему, но и всем, чьи жизни зависят от него.
Штернбергу очень кстати предложили сесть, поскольку его пошатывания в такт раскачиванию набиравшего ход призрачного двойника поезда уже становились слишком заметными. Что-то клубилось здесь, пока неизречённое, отчего хотелось бежать прочь, воздух наливался свинцом и сдавливал виски, но Штернберг покорно упал в ближайшее свободное кресло.