Представляю, каким он был в детстве — невысоким, жидкого сложения, вялым, скучным, опрятным мальчиком, отличником по всем предметам, кроме физической культуры, — но отличником без задора, без выдумки, выезжающим лишь на зубрёжке. Наверняка его круглое щекастое лицо уже тогда было мертвенно-бледным, и невыразительные глаза за очочками лишь изредка начинали блестеть больше обычного — когда по школьному двору за ним принимался вышагивать, передразнивая его чопорную походку, крупный чернявый мальчишка, к тому же то и дело смахивающий с него картузик. Этого мальчишку Генрих запомнил, и то обстоятельство, что тот был чернявым, запомнил тоже.
У Генриха-подростка всё портилось, ломалось, валилось из рук. Он катался на велосипеде — и за полуторачасовую прогулку раз десять падал и в довершение всего рвал брюки цепью. Те прогулки и поныне тенью пролетают в его памяти, когда он видит велосипедистов. Врождённая аккуратность никак не могла взять верх над врождённой же неуклюжестью, и потому он бесконечно проливал на себя то чернила, то обеденный суп. Ходил на реку купаться и плавал, как собачонка. Вёл дневничок, куда не записывал ничего тайного, потому что боялся, как бы не прочли братья или родители.
Юношей нелепо фехтовал на студенческих поединках, придерживая очки, — и, думаю, вызывая жалость у противников, — хотел воспитать в себе мужество. Непрестанно поучающий подчинённых, он уже в юности был помешан на воспитании — всех вокруг и в первую очередь себя самого. Целомудренно дружил с девушками, выбирая самых робких и воспитанных, однако же у приятелей выискивал в домашних библиотеках, во втором ряду книг, романы непристойного содержания, чтобы проглотить их за полночи, и ещё полночи изнурял себя тем, чем обыкновенно злоупотребляют юнцы вроде него. После «наказывал» себя голодом или ледяным душем. Стыдился того, что не мог участвовать в студенческих попойках, потому как от одной кружки пива у него разыгрывалось безудержное расстройство желудка. Он и поныне позволяет себе лишь бокал красного вина в день, исключительно для здоровья.
С будущей женой познакомился после того, как неловко стряхнул ей снег на платье со своей шляпы. Этот момент Гиммлер по сей день любит вспоминать, потому что находит его приятным и забавным. Однако с женой, которая старше его на несколько лет, давно разошёлся. С возрастом у Гиммлера прибавилось смелости, и он завёл любовницу, от которой у него двое детей.
Забавно было бы проследить, как развивались некоторые темы в его жизни — подобно темам музыкальным. Как некогда учитель по физической культуре завышал ему оценки с плохих до посредственных — за старательность вкупе с полнейшей безнадёжностью, так позже, уже будучи рейхсфюрером СС, он, в некоторых случаях до смешного честный, затеял непременно сдать все спортивные нормы, в то время обязательные для эсэсовцев, и кто-то из его адъютантов рассказывал мне, что всё это — и бег, и плавание, и прыжки, и даже стрельбу Гиммлер бездарно завалил, подчинённым же пришлось обмануть его с результатами, иначе они вынуждены были бы до скончания времён смотреть, как он снова и снова пересдаёт нормативы... Как некогда он читал мораль старшему брату, собиравшемуся обручиться с «недостойной», по мнению юного Генриха, девушкой, так позже ввёл закон СС о браке и по сей день лично просматривает фотографии невест своих подчинённых, как будто ему мало для этого специальной комиссии в отделе по вопросам расы и колонизации. Как в двадцатые он, агроном по образованию, разводил на ферме кур и кроликов, которые у него, впрочем, мёрли, так теперь пытается разводить «истинных арийцев», вывозя с восточных территорий светловолосых детей для германизации и пристально следя за тем, чтобы его эсэсовцы вовремя женились и успешно размножались — хотя и тут у него дела идут не так чтобы блестяще... Тема порнографии тоже получила развитие: в свободное время Гиммлер любит пофантазировать на тему узаконенной мужской полигамии и обязательного многожёнства в грядущем тысячелетии германской империи, которое, я знаю, никогда уже не наступит...
Тебе не наскучили ещё эти подробности? Я мог бы написать о нём книгу и, может, напишу когда-нибудь, если к тому времени все эти воспоминания не будут вызывать у меня тяжкий, до стона сквозь зубы, стыд. Ведь всё, всё — и лекции шефа, когда он расхаживает из угла в угол, подёргивая рукой левую бровь, и ведёт бесконечные монологи ровным тягучим голосом, и его забота о подчинённых (в том числе об офицерах и рядовых из расстрельных команд — чтобы те не получили от своих обязанностей «ущерба для души и характера»), и наши с ним совместные обеды (представь, Гиммлер ставит локти на стол и прихлёбывает суп с тихим, но внятным хлюпаньем; поначалу меня коробило от его манер, вернее, от их отсутствия, но потом я привык) — всё лишь гнилая ветошь моей жизни, сквозь прорехи в которой просвечивает серость незабываемого морозного дня, одна и та же, всегда неизменная, картина: горы иссушённых трупов возле крематория, что я видел в Равенсбрюке; и оттого воспоминания об обедах с шефом отдают трупным запахом, будто я ел мертвечину.