— Если всё это удастся передать на волю, нужным людям, которые переправят это за границу, то мы здорово нагреем наци, — часто повторял Фиртель.
— А какой нам с того прок? — спросил как-то Хайнц. Слово «наци» он пропускал мимо ушей. Ещё недавно он сам был «наци», рядовым ваффен-СС, и с каждым новым чертежом напоминал себе, что теперь-то он и есть самый настоящий предатель. Но его нынешнее дело имело хоть какую-то цель, впервые за долгие недели потерянности и бессмыслицы.
— Какой прок? Ну как ты не понимаешь! Если союзники создадут такую же разновидность нового оружия, как у наци, обеим сторонам будет выгоднее заключить мирный договор, чем воевать дальше.
— Ты же знаешь, фюрер никогда не согласится на мирный договор, — возразил Хайнц. — Или победить, или погибнуть. Так нас учили.
— Эту чушь вдолбили тебе в голову восторженные идиоты в Гитлерюгенде.
— Вот увидишь, мы будем воевать до конца.
— «Мы»? Кто это «мы»?!
— Да я только хотел сказать, что...
В этот день Фиртель с ним больше не разговаривал.
На следующий день в лабораторию привезли большую клетку с дюжиной тощих кошек самого помойного вида. Доктор Брахт где-то вычитал, что кошки якобы обладают врождённой способностью изменять скорость течения времени и вознамерился проверить эту теорию на практике. Для начала кошек скопом посадили в зеркальную кабину, где они принялись завывать на разные голоса, в чём доктор Брахт уловил какой-то научный смысл, Фиртель придурковато улыбался, а Хайнц предположил, что животные просто хотят есть. Неожиданно доктор Брахт, обычно Хайнца в упор не замечавший, внял его предложению покормить зверей, и к обеду они — Фиртель, Хайнц и ещё двое заключённых — занимались тем, что кормили кошек варёной рыбой и заодно ели эту рыбу сами.
Когда заключённые доели рыбу, Фиртель ушёл доложить Брахту, что кошки накормлены, а вернулся вне себя от паники:
— Доигрались! Начальство что-то подозревает. Они пригласили специалиста из секретного института СС. Я его уже видел. Жуткий тип! Только на меня глянул и с ходу назвал все места, где я работал до ареста. Нам крышка, нам крышка...
Хайнц не успел ответить. Распахнулась дверь. На пороге стоял доктор Брахт, за ним, в прокуренном сумраке коридора — высоченная, до самой притолоки, тёмная тень.
В первое мгновение Хайнц его не узнал.
Впрочем, Штернберг сильно изменился. Он был очень коротко острижен. Длинное его лицо с ввалившимися щеками анфас казалось ещё уже прежнего, а в профиль очертания головы вытянутой формы, с выпуклым затылком, напоминали абрисы на древних папирусах, и всё это вместе навевало на мысли о давно исчезнувшем жречестве — египетском, быть может. На лице застыло пренебрежительно-рассеянное выражение, бликующие в обильном искусственном свете очки в тонкой металлической оправе скрывали глаза. Штернберг был в совершенно невообразимой шинели, будто взятой из театральной костюмерной. Он больше не носил ни дорогих перстней, ни щегольской жезлоподобной трости, которая запомнились Хайнцу. В его бескровной бледности, в тускло-золотом оттенке обрезанных у самого корня волос, с небольшим мыском над высоким лбом, и удивительной, по контрасту с жёстким лицом, беззащитности торчащих ушей чудилось что-то больничное, будто его сюда доставили прямиком из медицинских лабораторий, которые жили своей тихой жизнью по соседству — казалось, даже повеяло тревожным хирургическим запахом не то спирта, не то камфоры. Движения его были трудные, медленные, будто он шёл по горло в воде. Лишь когда Штернберг подошёл ближе, явственно потянуло выпивкой, и Хайнц наконец сообразил, что офицер здорово пьян. Однако это обстоятельство почти не остудило ликование, которое Хайнц едва был способен сдержать.
Командир жив! Значит, всё не так плохо. Значит, ещё не всё потеряно. Значит, что-то можно исправить...
— Зачем это? — без выражения спросил Штернберг у Брахта про клетку с кошками. — Вы ко всему прочему ещё и натуралист?
Брахт принялся объяснять суть своей идеи.
— Уберите отсюда животных, — процедил Штернберг, не дослушав. — Вам что, в самом деле, заняться нечем? Вы просто так жалование проедаете?
Брахт оскорблённо поджал губы. И тут Штернберг посмотрел прямо на Хайнца. Боковой свет одной из ламп замазал стёкла его очков слепым желтоватым сиянием, уподобив их двум лунам, а гримаса под ними — с искривлённым ртом и обнажившимися крупными резцами — была настолько неопределённой, что могла означать что угодно, от радости до негодования или холодного недоумения.