Штернберг коротко мотнул головой, будто ему отвесили пощёчину, и исподлобья взглянул на сестру. На его скулах проступали яркие пунцовые пятна, и в точности такой же лихорадочный румянец горел на бледном лице Эвелин – из-за чего они стали очень похожи друг на друга.
– Что ж, если ты полагаешь, что это золото было для нас лишним, когда мы подыхали от нищеты… – процедил Штернберг.
– Что значит подыхать, ты лучше спроси у нашего нового соседа. Он сначала побывал в подвалах на Принц-Альбрехтштрассе, а потом больше полугода, до побега, провёл в Бухенвальде. Вот он тебе расскажет! Хотя лучше бы не рассказывал ничего, а просто-напросто плюнул тебе в глаза!
– Эвелин, – тихо сказала мать.
– Да, конечно. Зачем я всё это говорю. Кому я это говорю…
– Эвелин! – повторила мать.
Сестра вышла, хлопнув дверью. Мать молча посмотрела на него. А он глядел на лампу, на то, как в жёлтый абажур с налёту врезаются тёмные мохнатые ночницы, глупые слепые твари, рождённые для мрака, и отчего их так притягивает чуждый их природе свет, почему они так упорно стремятся к нему, каким неведомым чудом им представляется эта дурацкая лампа? Одна из бабочек залетела в круглое отверстие наверху колпака, побилась внутри и скоро вывалилась снизу с поджатыми к норковой грудке лапками, убитая жаром светильника. Штернберг трясущейся рукой потянулся к выключателю, стукнул по нему, не попал, стукнул снова, и комната погрузилась во тьму. Из темноты выплывали серые, сизые, белесоватые очертания предметов. За окном чуть слышно перешёптывалась листва. Мать сидела молча.
– Альрих, – произнесла она наконец со строгой, но в то же время просительной, едва ли не умоляющей интонацией.
В сущности, она не знала, что ему сказать. Слишком непостижимым был он для неё, непроглядным, во сто крат темнее этой затихшей комнаты. Она бы и хотела испытать какое-то пронзительное понимание, какое-то совершенно искреннее тепло по отношению к нему, но чувства, смущённые его чуждостью, скованные справедливостью суждения, были способны лишь на жалость, смешанную с неизбывной опаской. Да и вообще, не стоит его злить, никуда тут не денешься: хорошие деньги есть хорошие деньги, они нужны всегда…
Было видно, как он снял очки и стал неспешно протирать их широким отворотом халата.
– Альрих, ты не хочешь поговорить с отцом?
– О чём? – обронил он с этой своей новоприобретённой отвратительной холодной отстранённостью.
– О чём-нибудь… Ведь уже четвёртый год идёт, Альрих. За четыре года уж наверняка можно было решить, что именно следует сказать, чтобы он тебе ответил.
Штернберг нервно хмыкнул, продолжая полировать очки.
– Если б такие слова существовали, я давно бы их произнёс.
– Вчера он мне сказал, что хочет с тобой поговорить.
– Неправда, – быстро произнёс Штернберг. – Ты это сама только что придумала.
– Господи, какое же ты всё-таки чудовище…
– Точно. Монстр. Надо было меня ещё в колыбели задушить подушкой. Или отстрелить мне голову из охотничьего ружья. Или, ещё лучше, оттяпать садовыми ножницами. Это же его слова, верно?
– Прекрати, – глухо сказала мать. – Никогда раньше не подозревала, что ты настолько злопамятен. Или это они там тебя научили?
– И для всепрощенья существуют пределы.
– Знаешь, раньше он всем пытался втолковать, что наш сын сидит в нацистской тюрьме. А теперь он всем говорит, что нашего сына убили…
– Ну, спасибо ему на добром слове.
– Ты даже не хочешь попытаться?
– Я уже однажды сделал попытку, тогда, четыре года назад. В то время мне как никогда нужно было с ним поговорить. А теперь нам уже не о чем разговаривать.
– Альрих…
– Мне не в чем раскаиваться. И вот ещё что: напоминаю, я мог бы поднять его с инвалидного кресла, теперь это вполне в моих силах… если бы он сам попросил. Но ведь он никогда меня ни о чём не попросит.
– Боже, ну до чего ты на него похож. В точности такой же упрямец.
Он бесшумно поднялся из-за стола, захватив с собой книгу. Мать проводила его взглядом. Была какая-то жутковатая грация в плавных и в то же время размашистых и уверенных движениях такого большого, длинного существа. Даже его отец, в молодости очень изящный, невзирая на свой не менее внушительный рост, никогда не отличался ничем подобным. Наверное, ему сейчас очень идёт этот его мундир…
С утра Штернберг повёл Эммочку в горы. Ей необыкновенно нравились эти долгие прогулки, когда время словно замедляло ход, и день представлялся бесконечным. Они уходили прочь с нахоженных троп – было у Штернберга некое чутьё, не позволявшее ему заблудиться, и было странно видеть на диких зелёных склонах мужчину в городском костюме – он терпеть не мог так называемую походную одежду – и девочку в нарядном светлом платье – Эммочка всей душой разделяла это его неприятие.