Он молчал, не пытался постоять за себя, только смотрел на нее, отчаянно смотрел, как она, остановившись в проеме открытой двери, судорожно дышит, сомкнувши веки.
— Я тебе не лгу.
— Нет, ты не лжешь, — с жестоким спокойствием отмеряла она удары. — Ты просто веришь в то, что говоришь. В то, что тебе на руку.
Раздался стук в оконное стекло.
— Такси у ворот, — услужливо позвал Перейра. — Я остановил, какие будут распоряжения?
Они стояли лицом к лицу.
Иштван не смел шелохнуться. В себе чуял боль, которую причинил Маргит.
— Ведь не любил же ты меня ни секунды, — шатнулась она, словно вот-вот упадет, схватилась рукой за косяк, устояла. Покачала головой, словно всё еще не могла постичь то ли собственной слепоты, то ли чудовищности, подлости его поведения. — Почему же ты меня не прикончил? Ведь могла же, могла там утонуть и осталась бы такой счастливой, — простонала она. И вдруг извернулась и выбежала на веранду.
Он бросился следом, но повар уже захлопнул дверцу ветхого автомобиля и, склонив седую голову, стоял по колено в сизом облаке выхлопных газов. Неровно урча и стреляя, машина тронулась и исчезла за поворотом. Разлитое за резной листвой солнце больно ударило в глаза. Ведя рукой по стене, Иштван вернулся в свою комнату, рухнул в кресло, скорчился. Налил себе виски и, не прикоснувшись, отставил. Судорожно глотал, будто что-то застряло в гортани. Из невероятного далека, донесся озабоченный голос повара.
— Сааб, что случилось? Я неправильно поступил, когда остановил такси?
Иштван помотал головой, что нет, потому что это действительно не имело значения. Словно спросонья, отогнал от себя опротивевшую болтовню.
— Нет. Не подавай. Съешьте сами. И позже тоже нет. На сегодня нет. Ступайте. Я хочу быть один. Изумленно запомнил, что лицо у него спокойное, таким оно отражалось в зеркале. Вполне справился с выплатой денег прислуге, выслушал благодарности, уверил, что все они останутся на своих местах, ничего худого с ними не случится, ровно ничего. «Как она могла сказать, что я не люблю, чем же почесть море боли, в котором тону, если не любовью? Я жив одной любовью, но вырвал ее прочь. Самое страшное, что это я сам при ней, такой доверчивой, такой послушной, сам, собственными руками…» В отчаянии он силился припомнить первый шаг, когда сбился с пути, когда обманула уверенность, что он-то имеет право, что он не такой и может не считаться. «Я создаю законы и, стало быть, могу их сокрушать. Вот и сокрушил. Нас обоих. Взбесясь, взбунтовавшись, можно разбить скрижали каменные, можно яростно растоптать их с чувством счастливого избавления. Освободиться от них. Но они снова грозно станут поперек дороги, они огнем выжгут свои буквы…» «И не покину тебя до самой… — слышит он собственный голос, потому что смолкли органные флейты, ему вторят Геза и Шандор, — потому что вспоила меня придунайская земля, я останусь ее сыном, еще губы не умели слушаться, а я уже тысячи раз еле слышно произнес: „Верую, верую, верую?“. Миллионы повторяли слова клятвы и даже не понимают, почему ее исполняют. Двести тысяч покинуло страну, половина, может быть, еще вернется. Другие верят, как дышат, неосознанно, счастливые, как вол и осёл над яслями, их мольба услышана, их не ввели во искушение, не сделали законотворцами, не поручили им судить в забвении, что судимы, будут. Я был бы счастлив с Маргит. Был бы, был бы, знаю. Ценой тройной измены. Постиг, что я у последней черты, в ту ночь, стоя на коленях у дверей часовни, там пол был из глины с навозом, как в индийских ашрами, слушал напевный ритм неизвестного языка и прекрасно понимал, что говорится, я, будущий брат отлученный. Это я, это я не захотел такой ценой. Говорит, я ее никогда не любил… Но ведь я так поступил из любви, которая простерта и на нее, в которой и она растворится. Она думает, я сошел с ума.
Ax, если бы так. Я жажду, жажду верить. Как мне объяснить это ей, разве можно объяснить тому, в кого вонзили нож, ради чего это сделано? Сделано любящей рукой. Я не лгал ей, когда говорил, что она — это моя жизнь. Моя безраздельно и неделимо, моя и ее; отделенным от всего света, нам хватало бы друг друга». Иштван горбится, сдавливает пальцами веки до пламенной боли в глазах, до красных пятен, бормочет:
— Я должен был, я должен был, я должен был. Замирает в тревоге за нее, считает ступени, по которым они поднялись, он помнит о том, ее первом, он висел со связанными руками над разворошенным жаром, волосы шкворчали в огне, но это совершил враг, а сегодня он сам, второй избранник… Стократ горше. А если она в этот час, отброшенная на край бездны отчаяния, видит утоление только в том, чтобы ринуться вниз, во мрак? Он с трудом поднимает голову, встает. Бежит к телефону, ушибается о стул на дороге. Набирает номер гостиницы. «Она у себя», — вздыхает, слыша, как прерывается сигнал оттого, что снимают трубку.