— Все с вами ясно, — зло сказала Лотти. — Ну и не надо.
Она взяла палку и стала ломать им головки, которые были не крепче скорлупы, а некоторых раздавила своими черными лакированными туфельками.
Это был единственно верный поступок — поступок, который я не смогла бы совершить. И все же я очень страдала из-за того, что оказалась на такое неспособна. Меня тогда больше уязвляло, что я не смогла заставить себя убить этих птах, чем то, что я не смогла заставить себя утешить Дэна. Я гнала от себя мысль, будто Лотти может быть сильнее меня — ведь я была уверена, что это не так. Так почему же я не смогла этого сделать? Наверное, дело в брезгливости. Уж точно не в жалости. Из жалости их избавили от страданий — по крайней мере, так я тогда думала, да и сейчас, пожалуй, частично с этим согласна. Но они к тому же являли собой отвратительное зрелище, которое резало глаз. Прошло время, и теперь я не уверена, что Лотти сделала это исключительно ради их блага. Сейчас я уже не жалею, что сама не растоптала птенцов.
Робкий стук в дверь. Нет, Дорис, никого ты этим не обманешь, разве что саму себя. В жизни я не встречала менее робких женщин, и все же она упорно надевает эту маску серой мыши, как те ужасные дети, которых Марвин бесстрастно наблюдает по своему телевизору, надевают картонные уши. Стучится еле слышно, чтобы потом, как обычно, шепотом пожаловаться Марвину: «Я уж нынче осторожно: чуть погромче стукнешь, сразу бучу поднимет». О, тайные радости мученичества.
— Входи.
С моей стороны приглашение войти — чистой воды формальность, ибо она уже протискивается в дверь. На ней темно-коричневое платье из искусственного шелка. В нынешние времена все стало искусственным. Настоящий шелк, как и настоящие люди, уже не в моде, а может быть, их просто никто не может себе позволить. Дорис неравнодушна к тусклым цветам. Она считает их благородными — что ж, если благородство человека определяется по одеяниям цвета сумрака, тогда конечно же стоит именно их и носить.
На мне платье из сиреневого шелка — сегодня же, кажется, воскресенье. Точно, воскресенье. Мой шелк — настоящий, эти нити пряли черви, поедавшие где-то в Китае листья тутового дерева. Продавщица клятвенно меня заверила, что это натуральный шелк, и я не вижу причин сомневаться — очень приличная была девочка. Дорис же голову дает на отсечение, что это ацетат, уж не знаю, что это такое. Она уверена, что, когда я хожу по магазинам одна, меня все обманывают, потому я должна непременно брать ее с собой; с тех пор как ноги стали отказывать, я так и делаю, только вот вкус у нее примерно как у курицы, да и внешне она похожа на наседку, в своем ужасном коричневом наряде, вместо перьев украшенном перхотью на обоих плечах и по всей спине. Эта женщина не отличит шелка от мешковины. Как она злилась, когда я купила это платье! Вздыхала, фыркала, называла нелепым. Куда, мол, это годится — старуха, а все девочкой наряжается. Пусть говорит. Мне оно нравится, и отныне, пожалуй, я буду носить его и по будням. Хочу и буду. Не запретит же она мне, если я так хочу.
Платье это точь-в-точь того же оттенка, что и сирень, которая росла у серого крыльца дома Шипли. Для цветущих кустарников здесь не было ни времени, ни места — этой земле с самого начала не повезло с хозяевами. По всему двору лежала вышедшая из строя техника, напоминавшая вынесенные на берег огромные кости древних морских тварей, а незанятая земля представляла собой вязкую грязь с желтыми аммиачными лужами — там, где лошади справляли нужду. Сирень росла сама по себе, без всякого ухода, и в начале лета цветки свисали с веток, усыпанных зелеными сердцами листиков, словно нежно-лиловые гроздья винограда, излучая такой насыщенный и сладкий аромат, что он — хвала природе! — заглушал все остальные запахи.
Что же нужно от меня этой толстухе Дорис и отчего она так скалится?
— Хочем с Марвом чайку попить. Пойдете с нами, мама?
Ножом по сердцу. Хочем. Ну почему он не мог найти себе грамотную жену? Впрочем, глупо ожидать этого от человека, который и сам говорит с ошибками. В точности как Брэм. Странно, что меня это до сих пор волнует.
— Не сейчас. Может, спущусь чуть позже, Дорис.
— Он же остынет, — мрачно говорит она.
— А второй раз заварить, я полагаю, нам не по карману?
— Пожалуйста… — теперь она говорит устало, и я раскаиваюсь, я проклинаю себя за грубость, я хочу взять ее за руки и молить о прощении, но ведь тогда она подумает, что я спятила совсем, а не наполовину, как считает сейчас.
— Давайте не будем опять, — говорит она.
Тотчас же я забываю свое малодушное раскаяние.