Выбрать главу

Мужчины, которых я потеряла… Нет, не буду об этом. Не дождется толстуха Дорис моих слез. В моей комнате нет замка. Вдруг, мол, мне станет плохо ночью, как же им открыть дверь, чтобы все уладить (так и говорят — уладить, как будто я просто формальность). Поэтому дверь открыта: входите, когда душе угодно. Личная жизнь — это роскошь, которая не полагается детям и старикам. Иной раз встретятся малыш и старичок и взглянут друг на друга, хитро так, заговорщицки, как будто им и без слов все ясно. Это потому, что ни тех, ни других не считают за людей те, что посередке, — про которых говорят «в самом соку».

Мне было лет, наверное, шесть, когда я носила сарафан в клеточку, светло-зеленый с бледно-красным (это был не розовый цвет, а водянисто-красный, как мякоть спелого арбуза), с роскошным кантом из черного бархата — мне сшила его тетя из Онтарио. Я наряжалась и шествовала во всем этом великолепии по дощатым тротуарам, как маленький павлин, высоко задрав нос, надменная и напыщенная черноволосая дочь Джейсона Карри.

До школы я успела изрядно помучить тетушку Долли. Наш большой дом был тогда диковинкой, второй по счету кирпичный дом в Манаваке, и она всегда старалась ему соответствовать, хотя и была всего лишь наемной работницей. Тетушка овдовела и жила с нами с тех пор, как я родилась. По утрам она носила белый кружевной чепец и визжала на меня как сумасшедшая, когда я украдкой стягивала его с ее головы, выставляя усеянную бигуди макушку на обозрение Рубена Перла, молочника, к немалому его удовольствию. За такие проделки она отсылала меня в магазин, где отец сажал меня на перевернутый ящик из-под яблок, посреди бочек с курагой и изюмом, и, вдыхая запах оберточной бумаги и тканевой пропитки, доносившийся из галантерейного отдела, я разучивала под его руководством меры длины и веса.

— Два стакана — четверть пинты. Четыре четверти — будет пинта. Две пинты — будет кварта. Четыре кварты — галлон. Два галлона — один пек. Четыре пека — один бушель.

Он стоял за прилавком, крупный мужчина в своем неизменном жилете, и, картавя на шотландский манер, подсказывал, когда я сбивалась, и велел стараться, иначе никогда не выучусь.

— Неучем хочешь остаться? Вырасти дурой безмозглой?

— Нет.

— Тогда соображай.

А когда я все называла правильно — монетный вес, линейные меры и меры длины, стандартные меры сыпучих тел и меры объема, — он просто кивал.

Стенка, стенка, потолок, Вот и выучен урок.

И ни слова похвалы. Отец никогда не разбрасывался словами и не тратил время впустую. Он сделал себя сам. Начал жизнь без гроша в кармане (так он рассказывал Мэтту и Дэну) и сам вытянул себя наверх за собственные уши. Это была правда. Не поспоришь. Братья мои пошли в мать: стройные, но слабенькие, они тщетно старались угодить отцу. Я же, не имея ни малейшего желания на него походить, унаследовала его дерзость, а также орлиный нос и глаза, которые могли не мигая выдержать чей угодно взгляд.

Безделье — мать всех пороков. Он жить не мог без нравоучений. Они заменяли ему Отче наш и Символ веры. Он выдавал пословицы одну за другой, словно перебирал четки или пересчитывал монетки в копилке. На Бога надейся, а сам не плошай. Берись дружно, не будет грузно.

Порол он нас только березовыми прутьями. Такими и его бил отец, хотя и в другой стране. Интересно, что бы он делал, если б в Манаваке не росли березы. К его счастью, на наших холмах березы урождались — тонкие и хилые, они не шли в рост, но для отцовых целей вполне годились. Доставалось все больше Мэтту и Дэну — все-таки они мальчишки, к тому же старшие. Получив взбучку, они тотчас бежали ко мне и проделывали то же со мной, только кленовыми ветками с листьями. Трудно поверить, что мягкие листья клена могут причинять жестокую боль, но они так жалили мои голые бока, еще по-детски пухлые, что я выла, как волк о трех головах, не знаю, от чего больше — от стыда или физической боли, — а они шипели на меня и грозились, если нажалуюсь отцу, перерезать мне горло зубастым хлебным ножом, что висел в кладовке, и тогда я изойду кровью и буду лежать вся белая, как лежал в устланном белым атласом гробике мертвый ребенок Ханны Перл, которого мы видели в похоронном бюро Симмонса. Но однажды я услышала, как Мэтта называют в школе очкариком, а потом и как тетушка Долли отчитывает восьмилетнего Дэна за мокрую простынь, и тогда поняла, что у них кишка тонка, и рассказала отцу. На том все и закончилось, и получили они по заслугам, причем на моих глазах — отец так распорядился. Спустя годы я жалела о том, что видела, как он их порол, и пыталась им об этом сказать, но они не стали меня слушать.